Тут я увидел рядом со своей головой сапоги Майергофа. Он стоял у пулемета, тело его содрогалось в такт выстрелам. Рядом со мной со звоном падали на пол медные гильзы.
Я поднялся, вскрыл ящик с боеприпасами, подал Майергофу новую ленту. Я увидел его лицо, напряженное и перекошенное, его указательный палец рвал спусковой крючок.
Я сидел на корточках возле его ног, и вдруг Майергоф свалился на меня, всей тяжестью прижав меня к полу, его стальная каска ударилась о стену. Я выбрался из-под Майергофа, перевернул его. Майергоф был мертв — должно быть, мертв. Я сидел рядом с ним на полу, уставившись на него. Я уже видел много смертей, но так близко еще не приходилось. Чтобы на моих глазах, рядом со мной был убит человек — такого я еще не испытывал. Тогда я подумал: теперь ты должен стрелять. Я поднялся, стал к пулемету, нажал на спусковой крючок. Приклад больно ударял мне в плечо. Затем пулемет умолк — кончилась лента. Я отступил назад, чтоб взять новую. Тут сильный удар в бедро опрокинул меня наземь — словно кто-то изо всей силы хватил меня палкой. А потом пришла боль. Я увидел кровь, сочившуюся через дыру в брюках, разорвал брюки, заткнул рану перевязочным пакетом, схватил еще перевязочный пакет Майергофа и обмотал бинтом бедро.
Я ревел от боли и страха. Дотащился до заднего угла погреба, лег на ящик картофеля. Мне было плохо, я обессилел.
Снаружи доносился шум боя. Теперь нахлынул страх перед русскими. Собрав последние силы, я пополз обратно к мертвому Майергофу и взял его пистолет. Майергоф смотрел на меня застывшими, стеклянными глазами.
Возвратившись к ящику, я засунул пистолет в картофель дулом вниз. Рукоятка была у меня под рукой, наготове.
Мысли путались в голове.
Я остался один здесь, в темном погребе. Если русских отобьют, я спасен. А если не отобьют? Наверно, они не обнаружат этот погреб. Почему они должны прийти именно в этот погреб? Тогда я ночью выберусь отсюда. Надо будет напрячься изо всех сил. Я знаю здесь каждую улицу, каждый двор. Уж как-нибудь выберусь.
А если русские найдут погреб? Что тогда?
Буду стрелять? Расстреляю весь магазин? А одна пуля останется мне, последняя пуля?
Я всегда слышал, что так следует умирать, Майергоф тоже это говорил.
А боль в ноге усилилась, губы высохли. Меня лихорадило. Во фляге был только шнапс.
Что-то заслонило подвальное окно. Я увидел русские сапоги, услышал тяжелое дыхание, чужую речь.
Я забыл про боль, нашарил пистолет под картошкой. Какой-то солдат влез через подвальное окно, наступил на труп Майергофа и быстро отскочил. Передо мной было дуло пистолета. Несущее смерть круглое отверстие приближалось. Я видел только пистолет и темное лицо под стальной каской.
Я поднял руки.
Теперь — конец! Наверно, так я думал. Но точно уже не помню. Тут ствол опустился вниз. Лицо солдата было совсем близко.
— Капут, я? — сказал он, показывая на мою окровавленную повязку. — Ду капут. Дас зер гут, — сказал он еще.
Он крикнул что-то по-русски. В окно влез еще один, он помогал третьему, чья гимнастерка была разрезана. Широкая повязка облегала его грудь. Оба товарища поддерживали его. Раненого посадили на меховую шубу. Видно было, что он очень страдал от боли.
Я заметил, что оба его товарища посматривали на меня, — чувствовалось, что они решали, как быть со мной.
Собирались они меня расстрелять? Отсюда, из подвального окна, стрелял Майергоф, я подавал ему боеприпасы, затем стрелял и сам. Я уставился на них. Ничего хорошего в их глазах я не прочел. Тот, что стоял передо мной, вскинул кверху автомат.
Я снова поднял руки.
Раненый что-то сказал, покачал головой.
Но у меня еще был пистолет. Я мог стрелять, продать свою жизнь как можно дороже!
Раненый сидел, прислонившись к стене, в нескольких шагах от меня, и тяжело дышал. Они положили автомат ему на колени. Ствол смотрел прямо на меня.
Солдат, который первым появился в подвале, подошел ко мне. На ломаном немецком языке он сказал:
— Ты, фашист! Теперь ты пленный. Понятно? Без глупостей. Понятно?
Оба солдата нагнулись, поцеловали раненого. Он был постарше тех двоих, что теперь вылезли из погреба на улицу. Слышно было, как там сражение усилилось.
Теперь я остался наедине с раненым. У него был автомат на коленях, у меня — спрятанный в картошке пистолет. Случись контратака, я мог бы его прикончить. Да, так я думал. В полутьме я плохо различал лицо раненого. Я ему, пожалуй, был лучше виден — на мое лицо падал свет из окна.
Вдруг я обессилел. Сказались, видимо, потеря крови, напряжение, боязнь смерти. Я должен был превозмочь это. Только не выказывать слабости!
Тут я услышал голос раненого:
— Ты же еще совсем мальчишка. Сколько тебе, собственно?
Он сказал это вполне естественно, на моем родном языке. Судя по произношению, этот человек мог быть из нашего города. И я забыл про слабость. Я теперь знал, что этот человек — немец. Один из тех, что предали нас, были у врага, лежали за громкоговорителями и призывали нас к предательству. Этот немец был в русской форме.
Эх, если бы только пуля из пулемета Майергофа попала чуть точней! Да, так я думал в тот момент— Так сколько тебе лет? Отвечай.
— Так точно! Семнадцать, — сказал я.
— Ты из этого города?
— Так точно!
— Что ты все время твердишь «так точно»?
— Вы меня допрашиваете. Я пленный.
— Верно, ты пленный. Должен радоваться. Вполне мог бы лежать, как вон тот унтер. Шлепнули б тебя, так сказать, под занавес.
Раненый закашлялся, прижал руки к груди.
— Ты рад, что война идет к концу?
Я не отвечал, но подумал, что война ведь и в самом деле идет к концу. Я еще никогда не думал о конце. Все же за пределами нашего подвала война пока не кончалась, пальба стала еще неистовей.
Раненый смотрел на окно, и потому лицо его, напряженное и хмурое, было мне видно отчетливей. Я осторожно пошарил под картошкой, нащупал шершавую рукоятку.
Раненый сказал:
— Скоро всему конец. Больше это не может продолжаться. Но они стреляют и стреляют. Что только этот Гитлер с вами сделал! Эй, ты, почему вы ведете себя как сумасшедшие?
Мой страх исчез, и я спросил:
— А вы почему у русских? Вы же немец.
— Я всегда был с ними. Сердцем и умом. Только тебе этого не понять. Но скоро поймешь и ты. Я воюю за справедливость, а ты — против нее. Кто твой отец?
Я ответил с болью:
— Его уже нет. Погиб.
— Кем он был до войны?
— Слесарем.
— В этом городе?
— Да.
— Где он работал?
— На заводе Лемке.
Некоторое время он молчал. Затем сказал:
— Я тоже работал у Лемке. Давно уже. Они меня арестовали. Долгие годы держали в тюрьме. Я тоже слесарил. И опять хочу быть слесарем. Скоро буду.
Помнится, я поднялся, несмотря на боль. Мне казалось таким невероятным то, что этот в русской форме работал у Лемке! Значит, ой проходил через те же ворота, что и мой отец. И город он, должно быть, знал так же хорошо, как я. Стало быть, он здесь ориентируется, он ведет русских. Все же он кое-что, наверно, забыл — ведь он так давно здесь не был.
— Куда тебя стукнуло? — спросил раненый.
— В бедро.
— Сквозное?
— Не знаю. Понятия не имею.
— Болит?
— Да, да, — ответил я. Меня вдруг обуял страх, панический страх. — Я могу здесь загнуться! От потери крови! От столбняка! — кричал я.
— Спокойно, — сказал тот у стены. — Успокойся. Они скоро придут за нами. Пока еще слишком жарко. Но они про нас не забудут. Андрей меня не забудет.
«А меня твой Андрей забудет, — подумал я. — Или прикончит. Я враг».
Снова нащупал я пистолет. Раненый больше не направлял ствол своего автомата прямо на меня — он закурил сигарету, сделал несколько затяжек, и на него напал кашель. Он корчился от боли.
— Вам же нельзя курить, с вашим ранением, — сказал я.
Он бросил сигарету, глянул на меня.
— Ты, конечно, прав. Но мне уже ничто не поможет, — произнес он с трудом.