Отец возвратился с конференции лишь на следующий вечер. Он приехал усталый, ел молча, медленно пил пиво. Отец всем что-то привез. Этого он никогда не забывал. Жене — колготки. Уж он-то знал, что ей было нужно. И она радовалась, как всегда.
Сестра завистливо косилась на колготки. Но ей досталась книга, специально для нее, — детская энциклопедия, довольно дорогая. Сестра не очень-то обрадовалась: это был грубый намек. Матиасу отец привез фламастер и папку, а в ней блокнот из белоснежной бумаги и календарь. Вот он, фламастер. Как легко им писать! Матиас тотчас попробовал. И в то же время подумал, удастся ли сегодня же вечером поговорить с отцом.
…На письменном столе было пусто. Отец сидел за столом, сидел просто так, и, очевидно, даже не сразу заметил сына. Пожалуй, он мысленно был все еще в другом городе, на конференции.
Матиас подумал: там не все прошло гладко, что-нибудь случилось. Видно по лицу отца. Он помедлил, хотел было уйти из комнаты.
— Постой-ка! — сказал отец. — В чем, собственно, дело? Натворил что-нибудь?
— Ничего я не натворил, — ответил мальчик. — Ты должен рассказать мне кое-что о себе. — И он повторил все, что говорил им учитель Бергман на собрании класса, упомянул мастера Нойберта из железнодорожных ремонтных мастерских и врача Штокхаузена — оба они были ровесники отцу. И закончил: — Но я хочу знать о тебе. Так мне захотелось. Я выбрал тебя. Вот так.
Он посмотрел через письменный стол на отца. Тот молчал.
— Не по душе тебе, а? — спросил мальчик.
— Не знаю, — ответил отец. — Не лучше ли было выбрать мастера Нойберта или доктора?
— Но я не хочу, — возразил мальчик.
— Итак, что бы ты хотел знать?
— Все.
— Что ж, ладно, — согласился отец. — Но надо бы поконкретней.
— Я хотел бы знать, как у тебя все началось, как ты стал инженером и еще партийным работником. Когда-то началось же это.
Теперь отец помолчал некоторое время. Затем сказал:
— Началось, разумеется. Это было давно.
На следующий вечер отец предложил:
— Хочешь послушать?
Они были одни сегодня. Уселись в углу, где стояли кресла. Матиас принес подаренные отцом блокнот и фламастер.
— Это еще зачем? — удивился отец.
— Надо же мне записывать.
— Хорошо пишет карандаш?
— Шикарно, — ответил мальчик.
— Я не могу им писать, — сказал отец. — Все время очень сильно нажимаю. И он страшно пачкает.
— А у меня с ним контакт, — сказал Матиас. Он чувствовал, что отец взволнован. — Ты закури, — предложил он.
— Это идея.
Отец достал сигарету, прикурил.
— Теперь я расскажу тебе, как оно у меня начиналось, — сказал он. — Это было двадцать пять лет тому назад, в марте тысяча девятьсот сорок пятого, то есть за несколько недель до окончания войны… Еще раньше, когда мне было столько же, сколько и тебе теперь, лет тринадцать, значит, я мечтал: только бы война не кончилась до тех пор, пока меня возьмут. Я хотел пойти добровольцем. Моя мама, а твоя бабушка, Матиас, которую ты не видел, — она умерла от брюшного тифа, — осторожно пыталась отговорить меня. Но ничего не помогало. Я хотел пойти воевать За Германию. Твой дедушка — никто не знает, где он погиб, — тоже не мог отговорить меня, он был на фронте. Правда, моя мама все время уверяла, что он бы мне втолковал, что значит идти добровольцем, если бы только был дома. Но, приезжая в отпуск, он меня тоже не отговаривал. В отпуске он вообще говорил мало. О войне — ни слова. Должен признаться, меня Это здорово разочаровывало. Мой отец в отпуске всегда работал как сумасшедший, все приводил в порядок, чинил велосипеды и тому подобное — он был слесарь. Это меня тоже здорово удивляло. Таким я был в твои годы, Матиас. Наверно, и мастер Нойберт был таким.
Война довольно скоро пришла к нам. Спустя несколько дней после моего семнадцатилетия русские танки ворвались к нам в город. Мне уже не надо было проситься добровольцем, я очень быстро стал солдатом. Наш город превратился в крепость. Все города в Германии должны были превратиться в крепости — таков был приказ. К сожалению, большинство комендантов изо всех сил старались его исполнить. Кто не подчинялся, получал пулю в лоб или болтался на дереве. Нашу роту однажды выстроили на плацу перед ратушей, и там одного расстреляли. Мне стало плохо, но нельзя же было допустить, чтобы русские заняли нашу страну. А что немецкие войска доходили до Волги, до самого сердца России, об этом я тогда не думал. Я учился бросать гранаты, стрелять из пулемета, учился обращаться с саперной лопатой.
Это продолжалось не очень долго — наш город оказался в кольце, советские войска наступали со всех сторон.
Я пробирался по руинам, падал ничком, услышав вой снаряда, видел, как горели и рассыпались здания, и теперь я уже знал, что такое смертельный страх.
Иногда тихой ночью я слышал голоса громкоговорителей с вражеской стороны. Они обращались к нам: «Прекратите безумное сопротивление. Не слушайте фашистских преступников. Ведь вы хотите жить! И хотите домой».
Эти голоса, эти безукоризненные немецкие голоса я не хотел слушать.
Затем пришел туманный холодный день в начале марта. Наша рота была брошена на передний край. Большинство роты составляли мои ровесники. Мы заняли новую линию обороны. «Здесь наши враги сложат свои головы», — сказал лейтенант, инструктируя нас. Унтер-офицер Майергоф получил особое задание. Майергоф был парашютист, у нас он был начальством. Говорили, что он пришел к нам не то из госпиталя, не то из военной тюрьмы.
Ты ведь слышал кое-что о «зеленых беретах», этих американских бандитах во Вьетнаме, Матиас, — так они вроде Майергофа. Приветствовать его было не обязательно, но стрелять и метать гранаты мы должны были уметь. Мы побаивались его, но и восхищались им. Майергоф отобрал для себя пулемет, два ящика боеприпасов, несколько связок гранат и позвал меня. Я должен был все это тащить, я был его вторым номером. Лейтенант привел нас в какой-то подвал. Подвальное окно находилось над самой землей, подвал был узкий и темный, дрова и уголь аккуратно сложены хозяевами. У стены я обнаружил полку, где стояли стеклянные банки с консервами, заржавевшая лампа, велосипедная рама, а в дальнем углу — неглубокий ящик для картофеля, в котором еще сохранился картофель. Это меня удивило — ведь с картофелем в городе было туго.
Майергоф установил пулемет в подвальном окне и всматривался в даль. Лейтенант сказал:
— Отличный сектор обстрела, Майергоф.
— Да, пожалуй.
— Тут мы им дадим жару, — сказал лейтенант.
— Надо, чтобы никто не мог смыться ни влево ни вправо, — проворчал Майергоф.
— Я выставлю заслоны, — пообещал лейтенант.
Теперь мы остались с Майергофом вдвоем. Он посмотрел на стеклянные банки с консервами, бахнул одну об стенку. Липкий сливовый сок стекал по известковой стене.
— Дерьмо, — сказал Майергоф. — В этих домах ничего путного не найдешь. Разве это жратва? — Он принялся расписывать, как ему пришлось лежать в аристократическом квартале, где расположены виллы. Там погреба еще были полны: и консервированные жареные гуси, и куры, и колбасы, и шнапс, и вино.
— Уж они запаслись, эти люди с валютой и связями! Унести все это нам было не по силам. Так мы нажрались от пуза и швырнули туда связку гранат.
Теперь мне надо было стать у окна. У нас действительно был хороший сектор обстрела.
Майергоф протянул мне свою флягу. Я хлебнул шнапса. Он лег на ящик с картофелем и тут же уснул. Дома на противоположной стороне сгорели — зияли голые оконные проемы, выгоревшие фасады. Оттуда должны были появиться русские. Тогда у пулемета будет работа. Но русские, говорил лейтенант, еще не нюхали нашей улицы, они здесь застрянет.
Я устал и замерз. Не помню, сколько простоял у пулемета. Вдруг начался артобстрел. Я многое испытал за последние недели, но такого еще не было. Я вжался в пол у толстой стены. И эта толстенная стена дрожала, да, она дрожала, я это чувствовал. Неожиданно стало тихо. Грохот тяжелых танковых гусениц слышался приглушенно, прямо-таки безобидно, голоса солдат еле-еле звучали, пулеметные очереди — как стрекот кузнечиков.