Старушка оказалась тетушкой Лиды Гайст и одновременно тетушкой Габриэль. К счастью, пожилой женщине удалось ускользнуть из своей бригады и спрятаться на время в закутке у Наташи. Удивительная была женщина, эта тетя Эмма, необыкновенной доброты и сердечности. Рядом с ней любые проблемы улетучивались. А как она поддерживала Лиду в гетто, как сносила нелегкий нрав Эдвина! Она говорила на чистейшем немецком и так же хорошо на французском и русском, только по-литовски — как будто с иностранным акцентом. Каждый из нас нес ей, приходя к Наташам, что-нибудь, чтобы старушку порадовать, а нам так и вовсе хотелось оставить ее у себя. Но для нее был заготовлен иной план спасения.
Фрау Лида договорилась с пастором в Кулаутуве — тетушку Эмму согласились принять в тамошнюю приходскую богадельню, приют для старичков. Снова наш «спец» напечатал отличный новенький паспорт: тетя Эмма стала теперь вдовой литовца из Риги. Теперь ее акцент в литовском никого не должен насторожить — она же не здешняя. Из гетто она сбежала совершенно без вещей, поэтому мы снабдили ее и одеждой, и постельным белье, а еще пообещали непременно навестить тетушку в Кулаутуве.
Больше мы ее так и не увидели. Она попрощалась с фрау Лидой в Кулаутуве, Лида с мальчиком поехали дальше — до имения было еще два километра. В богадельне, к сожалению, как раз не оказалось того пастора. Старушкам-обитательницам приюта новенькая с ее чудным литовским выговором показалась чужой и подозрительной, они тут же явились в полицию: заберите, мол, эту пришлую. Полицейские допросили тетю Эмму, она выложила им всю легенду о своем происхождении, и ее отдали на попечение пастору, а он спустя пару дней посоветовал ей пешком вернуться в Каунас.
И она пошла. По пути ее задержали жандармы и отвели в гестапо. Совет старейшин изо всех сил пытался ее выручить, то есть выхлопотать ей возвращение обратно в гетто. Шеф еврейской полиции Липцер, который как к себе домой ходил в гестапо и работал связным между двумя лагерями, оккупантами немцами и узниками евреями, со своей стороны также на совесть старался помочь женщине, всеми в гетто весьма уважаемой[108]. Через него стали известно, что тетя Эмма сразу же призналась в гестапо, что сбежала из гетто, но из нее никто не смог вытянуть ни слова о том, кто ей помог и у кого она собиралась укрыться. Она утверждала лишь, что будто бы бежала наудачу в состоянии, близком к помешательству. Паспорт она, очевидно, успела уничтожить. Много недель продержали старушку в тюрьме при гестапо, а потом и она пошла по печальному, кровавому пути к IX форту.
Мы пытались скрыть ужасный конец тети Эммы от детей, отшучивались, отвлекали их игрой, но дети чувствовали: стряслась беда, но спрашивать ни о чем не решались. И мы все вместе тихо оплакивали гибель старушки. И в очередной раз мы убедились в том, что человек от горя не тупеет, горе растет и перерастает все остальное, в конце концов оно тяготеет над человеком, словно проклятие, и сильнее только смерть. Смерть тетушки Эммы нас раздавила, уничтожила, горе было столь велико, что утратило уже всякую форму, оно разлилось, и у него не было больше берегов. Мы утратили всякое ощущение реальности. Помню, Гретхен на второй же день после смерти Эммы пошла в кино…
Наташе было мало того, что она уже успела сделать, она как одержимая стремилась помочь еще кому-нибудь, спасти еще кого-нибудь. Она убедила семью, которая приняла Марите, укрыть также и мать девочки и вместе с отцом этого литовского семейства придумала план действий: пусть выкопает и оборудует под своим домом убежище человек на двенадцать. Он все выполнил, однако с помощью этого подвала решил заработать денег и запросил столь высокую сумму, что заговорщики вынуждены были отказаться от плана: у беглецов из гетто таких денег не было.
В конце концов Наташа решила выкопать такой погреб под собственным жилищем — жить в таком подполе вряд ли кто смог бы, но туда можно было укрыть тех, кто уже прятался в ее доме, в случае опасности. После того как убежище будет готово, Наташа хотела взять к себе еще человек трех из гетто. Один знакомый инженер обещал заняться постройкой подвала. Люк, спрятанный под ковром, должен был открываться бесшумно и легко, чтобы беглецы могли мгновенно скрыться под полом. Когда кто-нибудь приходил к Наташам, то сперва попадал в прихожую, оттуда — в кухню, потом — в гостиную, а потом уже в портняжную мастерскую, где трудились хозяйки. Так что, если нагрянут с обыском, у тех, кто прячется в задней каморке, достанет времени скрыться в подвале. Пока оборудовали убежище, каждый что-нибудь добыл для общего дела: кто доски, кто гвозди, кто кирпич.
В середине февраля случилась ужасная вещь: Наташу арестовали! Господи, да что же это! Она замешана в слишком уж многих «заговорах», может быть, за ней давно уже шпионили, собирали компромат. Что теперь делать? Куда бежать? Прежде всего — надо спрятать Габриэль и Регину. И снова беглецов приняла фрау Бинкис, хотя ее дом и так уже был переполнен.
Наташа была схвачена, когда однажды вечером вернулась домой, только что уговорив одну женщину принять ребенка из гетто. Дома уже ждали два полицейских — и тут же в полицию. Наташа поняла: та женщина вовсе не собиралась спасать еврейского ребенка, она тут же донесла на подозрительную посетительницу куда следует.
Наташа не могла уже отрицать знакомства своего с доносчицей и потому состроила из себя наивную простушку: я, мол, так просто, все это несерьезно, так, глупости, да стоит ли! Ее саму могли счесть еврейкой, этого арестованная старалась избежать прежде всего. Первый допрос длился долго. После перерыва ее снова допрашивали. Более всего Наташа мучилась, полагая, что в ее доме при обыске и нашли беглецов из гетто.
Между тем, очевидно, ее показания и личные данные проверили, и на втором допросе пригрозили наказанием, если не бросит помогать евреям и впредь, а потом отпустили.
Легко отделалась. Однако слежка скорее всего не кончилась, а потому прежние тайные ее жильцы оставались пока в других убежищах. Постройка подвала и вовсе остановилась. Обеспокоенная Павлаша настаивала, чтобы мы перепрятали и Дануте, что жила со мной и Гретхен: дружба наша с Наташей слишком всем известна и очевидна, не ровен час и к нам придут с обыском. И Дануте забрала к себе другая русская дама — фрау Даугувиетис. Наташин дом опустел: пусто и тихо, словно в могиле, жаловалась хозяйка. Работа наша «спасательская» была на время парализована, и это не давало нам покоя.
Но прошло несколько недель, и Наташино жилище снова наполнилось. Иру и Дануте приняли в детский дом. Нелегко пришлось девчонкам, но они столь виртуозно играли роль двух литовских сироток, что никто ничего не заподозрил. По выходным им разрешалось навестить своих «тетушек», и девочки оказывались у нас дома, а по воскресеньям приходили еще и Регина, Габриэль, Мозичек и еще многие другие, собирались вместе, радуясь встрече, изливали друг другу душу, плакали друг у друга на плече — жилось каждому трудно, тяжело, в постоянной опасности, трудились в поте лица день и ночь. Приносили с собой поесть, кто что мог, и всегда на всех хватало.
В пестрой компании говорили на разных языках, и детей постоянно просили не шуметь — незачем соседям знать, что мы с Гретхен здесь не одни. В середине марта у нас собрались одиннадцать бывших узников гетто, да еще обе Наташи — все женщины. Это был наш рекорд. Собираясь вместе, мы как правило политиканствовали и высчитывали, как скоро придет конец нашим бедам, и утешали друг друга, уповая на перемены к лучшему уже в скором времени. На улице было еще холодно, а в комнатах жарко натоплено, окна задернуты затемняющими шторами.
Несколько часов в кругу друзей, в тишине и покое — это ли не счастье. Женщины маленькими группами располагались по квартире: Регина и Мозичек курили вместе, дети заняты были игрой, Марианне и Оните рассказывали пресмешные байки из жизни горничных[109]. Я глядела на них, и меня вдруг время от времени начинал душить панический страх: вот сейчас-то в дверь и постучат! Вломятся, топоча сапожищами, начнут орать своими отвратительными грубыми голосами и «разорят гнездо» в моем доме. И уведут нас отсюда — всех сразу. Я так явственно видела перед собой эту картину, что мне огромного труда стоило скрывать от прочих свой страх. Недобрые предчувствия мучили меня и тогда, когда женщины уже уходили к себе, а дети, прижавшись друг к другу, тихо засыпали. Всю ночь я, не находя себе места, ломала голову: как немцы, одни из нас, свои, казалось бы, люди, заразились этой дрянью — этой больной звериной юдофобией. Всю ночь я настороженно прислушивалась: не идет ли кто. Но нет, все было тихо.