Не думал Аввакум, что птицы могут гневаться не хуже людей.
Две большие липы, и между ними длинная крыша на столбах, и все это под сетью. Скворцы, завидев людей, взмыли в воздух, орали человеческими голосами: «Здравствуй, Борис Иваныч! Дай зерен, Борис Иваныч! Пой, скворушка! Пой, скворушка!» Гроздьями повисали на сетке, теребили клювами витой конский волос. Летел пух, пахло птичьим пометом.
– Сколько же здесь скворцов? – изумился Аввакум.
– Тысячи три, а может, и пять.
– Но для чего они?
– Для потехи…
Аввакум посмотрел на отрока жалеючи.
– Что же ты не отпустишь птиц?
– Не знаю… Мы их кормим. Не хуже голубей.
– Отпусти! Лето на исходе, отпусти. Птицам за море лететь. Ожирели небось под сеткой.
– У матушки нужно спросить.
– Ты, чтоб комара на лбу своем шмякнуть, у матушки соизволения спрашиваешь? Добрые дела по спросу уж только вполовину добрые.
– Да почему же, батюшка?
– А потому, что за доброе человек такой же ответчик, как и за злое. Кто делает доброе, тот много терпит.
Глаза у Ивана Глебовича были перепуганные, а нос все же кверху держал, губы сложил для слова решительного.
– Ну-кася! – схватил косу, стоявшую у сарая, полосонул по сетке, да еще, еще!
Тотчас в прореху хлынул живой, кричащий, свистящий поток. Прибежали слуги.
– Снять сети! – приказал Иван Глебович.
Скворцы рыскали по небу. Одни мчались прочь, может, в Большое Мурашкино летели. Другие садились на соседние деревья, на крыши конюшен, теремов, на кресты церквей. И на всю-то округу стоял всполошный крик: «Здравствуй, Борис Иваныч! Дай зерен, Борис Иваныч! Пой, скворушка! Пой, скворушка!»
Прибежала Федосья Прокопьевна, за нею Евдокия, домочадицы.
– Божье дело совершил твой сын, – сказал Аввакум боярыне.
– Слава Богу, – перекрестилась Федосья Прокопьевна. – Борис Иваныч не обидится… Я все не знала, что делать со скворушками. А вон как все просто… Петрович, к тебе сын пришел, Иван. Федор Михайлович Ртищев зовет тебя о святом правиле говорить.
– Ну так молитесь за меня, Прокопьевны! Федор Михайлович ласковый, а сердце екает, будто в осиное гнездо позвали.
24
Не многие из окольничих побегут на крыльцо встречать протопопа, а Ртищев опять-таки не погнушался. В комнатах Аввакума ждали архиепископ Рязанский Иларион, царев духовник протопоп Лукьян Кириллович.
Поклонились друг другу, помолились на иконы. Лукьян Кириллович начал первым прю:
– Досаждаешь ты, батька, великому государю. Он тебя, свет наш незакатный, любит, жалеет, а ему на тебя – донос за доносом, один другого поганее. Мятеж Аввакум поднимает, учит восставать на церковные власти, просфиры выкинул, теперь вот служебники в Садовниках пожег.
– Я не жег.
– Ты не жег, да слово твое – огонь.
Лукьян Кириллович человек был красивый. Русая пушистая борода, большой лоб. Такой лоб хитрых мыслей про запас не держит. Глаза карие, строгие, но с лаской.
– Ты, Лукьян, русак, и я русак. Чего нам врать да пустомелить? Никон шесть лет пробыл в пастырях – и шесть разных книг по церквам разослал. В какой из шести благочестие и правда?
– Святейший Никон приказал править книги по писаниям Василия Великого, Григория Богослова, Иоанна Златоуста, Иоанна Дамаскина, по заветам Московских митрополитов Петра, Алексия, Ионы, Филиппа, – вставил твердое словечко Иларион.
– Никон – сатана! – Аввакум плюнул на три стороны. – Все старопечатные книги ваш святейший объявил порчеными, всех святых угодников русских в еретики произвел. Где он, Никонище, книги-то покупал нас, дураков, на ум наставлять? В Венеции! Вот уж место! Мерзопакостнее не скоро сыщешь. Папежеский блуд в тех ваших книгах, и больше ничего.
– Ты не ругайся, – приструнил протопопа Ртищев. – Давай рядком говорить.
– Давай, господин! Давай рядком. Живописцев, русским не доверяя, Никон выписал из Греции. Посохи у него – греческие, в глаза чтоб лезли. Клобук – греческий. Большой любитель бабам нравиться. Вся Никонова мудрость заемная, святость чужая… У него если и есть что русского, так руки, коими он душил и гнал православное священство от края до края. Вон как кидал! Я в Дауры отлетел, Неронов – в Кандалакшу, а епископ Павел Коломенский – аж на небо. В срубе спалил честного мужа.
– Никон государю ныне не указ, – сказал Лукьян. – Но доброго и ученого от святейшего немало перенято. Доброе хаять грех.
– Кого, чему Никон научил? Чему?! – Слова так и заклокотали в устах батьки Аввакума. – За всю cbфip жизнь – в архимандритах, митрополитах, в святейших патриархах – Никон ни единой школы не устроил. Ни единого гроша не истратил на учение юных. Ему саккосы было любо покупать, на жемчуга денежек не жалел, на цветное каменье.
– А монастыри его за так, что ли, построены? – закричал в сердцах Иларион. – Я Никону не друг. Но Крестный монастырь в Кеми – его рук дело, Иверский на Валдае – его, а Воскресенский на Истре? Что ни год, то краше.
– На Истре?! Это у тебя на Истре, у него на Иордане… Подождите, Никон вам еще и рай построит, и Царствие Небесное. Погляжу потом на вас…
Не договорил, но так сказал, что Лукьяну почудились огненные отсветы на лице протопопа.
– Строить – не рушить, – сказал примиряюще Федор Михайлович.
– Да вот и он строит! – Аввакум ткнул пальцем в Илариона. – Видел я вчера одну икону. Симеон Ушаков писал…
– Макария Унженского[39], что ли?
– Макария… Желтоводского.
– Унженского и Желтоводского. Придирчив ты к словам, Аввакумушка. Иначе мы с тобой в прежние годы беседовали, в келье моей, в обители Макария.
– Ты другое скажи! Для чего икону заказывал изографу Ушакову, ради святости Макария или ради твоей похвальбы перед великим государем? Макарий на иконе не велик, зато велика каменная ограда, велик собор Троицы, незаконченный, без куполов, да ведь кто строил? Преподобный Макарий, предстоятель на небесах царствующего рода?.. Ты строил, себя перед царем выхвалил.
– Ты, Аввакум, не старайся, не рассердишь, – сказал Иларион, улыбаясь одними зубами. – Тебя батюшка мой любил, и я тебя люблю. Худое ли дело соборы строить? Отнекиваться не стану, желал, чтоб государь увидел, какова ныне обитель. Заслужить похвальное царское слово – дело, угодное Богу. А тебе самому не радостно разве, что храм Троицы в камне выведен? Не о том ли лбы ушибали, молясь ночи напролет?
– О спасении молились, – сказал Аввакум. – Храм поставить – лепо, да не лепо возглашать ко Господу «Верую» без «истинного». Покажи, Иларион, язык. Не усыхает ли язык у тебя?
Протопоп Лукьян тревожно заерзал в удобном кресле.
– О догматах, Аввакум, давай говорить… К чему поминать то да сё? Я на явление Казанской Богоматери в Туле служил. Так государь велел прислать серебряный оклад для местной иконы, а мне ради благолепия – золотую ризу, золотой крест, Евангелие в серебряном окладе – то, что в Белоруссии обретено. Мне, что ли, великолепие нужно? Оно людям дорого. Дорога забота государя о красоте, о величии внешнего и внутреннего благочестия. Оттого служим по новым правилам, что так служат во всех царьградских, во всех греческих и всего святого Востока церквах.
– Господь Бог еще отрежет вам уши. Сложит в сундук да и выставит народу напоказ.
Федор Михайлович, сокрушенно качая головою, открыл книжицу собственного рукописания и прочитал:
– «Когда православные просили Мелетия преподать краткое учение о Пресвятой Троице, то он сперва показал три перста, а потом, два из них сложив и оставив один, произнес следующие достохвальные слова: три ипостаси разумеем, о едином же существе беседуем. При сих словах Мелетия осенило великим пресветлым огнем, будто молния слетела с ясного неба!» – Ртищев отложил книжицу и посмотрел на Аввакума кротко и приятно. – Как нам не слушать завет святителя? Ладно, что был он архиепископом славного града Антиохии, но он крестил и растил Иоанна Златоуста, а Василия Великого рукоположил во дьяконы. А уж как стоял за Христа против ариан – тому свидетелем три его изгнания.