Литмир - Электронная Библиотека

– Святитель Мелетий был председателем Второго Вселенского собора, – сказал Иларион, – и во дни собора был взят Господом на небеса[40]. Доподлинно известно: благословляя народ перед первым заседанием, учил, как нужно творить крестное знамение, а именно тремя сложенными воедино перстами.

– Что говорено и заповедано Мелетием Антиохийцем, я знаю, – сказал Аввакум. – «Бог по Божеству и человек по вочеловечению, а бо обоем совершен». О двух естествах. Вот что заповедано Мелетием. Значит, и знаменоваться надобно двумя перстами. Петр Дамаскин[41] тоже не по-вашему глаголет: «Два перста убо и едина рука являют распятого Господа нашего Исуса Христа, в двою естеству и едином составе познаваема».

Царский духовник Лукьян, поглядывая на протопопа, быстро листал книгу.

– Аввакумушка! Слушай! «Три персты равно имети вкупе большой да два последних. Тако святые отцы указано и узаконено». Сей сборник митрополита Даниила[42]. Ты скажешь – о двоеперстии речено. А ведь это сказ о сложении перстов архиерейского благословения.

– Почитаем Ефрема Сирина, – предложил Ртищев, открывая книгу. – «Блажен, кто приобрел истинное и нелицемерное послушание, потому что такой человек подражатель благому нашему Учителю, Который послушлив был даже до смерти. Итак, подлинно блажен, в ком есть послушание, потому что, будучи подражателем Господу, делается Его сонаследником. В ком есть послушание, тот со всеми соединен любовью».

– Господу послушен, да не сатане! – закричал Аввакум. – Смотри, Ртищев, в «Стоглав»[43]. Там написано: «Кто не знаменается двемя персты, якоже и Христос, да есть проклят».

– Двоеперстие – обычай западный, – сказал Иларион. – Папа Лев IV[44] усердно насаждал двоеперстие, но и среди латинян были отцы твердые. Лука Туденский говаривал: «Мы знаменуем себя и других с призыванием Божественной Троицы тремя перстами простертыми, то есть большим, указательным и средним, другие два пальца пригнувши».

– Зело ученый человек Максим Грек[45] иначе учил, – возразил Аввакум. – «Жезл твой и палица твоя: о дву во палице составляется». Все ваши ухищрения – корм змею. Станет толст и могуч погубитель, вскормленный неразумными. И будет по речению святых отцов: «Внидет в люди безверие и ненависть, ссора, клятвы, пиянство и хищение. Изменят времена и закон и беззаконующий завет наведут с прелестию, и осквернят священные применения всех оных святых древних действ, и устыдятся Креста Христова на себе носити».

Пря книжников – испытание веры, разума, тела. Петухи уже четвертую зорю кричат, а засадные полки несокрушимых истин еще только являются на поле брани.

Осоловеют спорщики, повянет мысль, ярость обернется корчами зевоты, но ударится слово о слово, как туча о тучу, полыхнут молнии, и опять никнут языки огня на свечах, распахиваются, колебля воздух, огромные фолианты, трещат страницы, так в бурелом сосна стучит о сосну. Пророчества и толки древних – раскаленными каменьями падают на головы. Пещь гнева чернее пушечного жерла.

Три дня в одиночку против троих стоял Аввакум, сокрушая слово словом.

Ни единой буквицей не поступился батюшка. На четвертый день бойцы изнемогли, да так, что на заутреню не поднялись. Аввакум первым воспрял от куриного короткого сна. Ушел в церковь, оставил на поле распри поверженных.

Рек Ртищев Илариону да Лукьяну со слезами на глазах:

– Быть бы протопопу вторым Златоустом, да не наш!

Послал Аввакуму пуд меда.

25

Семейство и домочадцы обедали, когда пришли к их трапезе двое: пожилой, в рясе, и юный, в цветном веселом платье.

У порога темновато, стол от двери далеко. Сказал Аввакум пришедшим:

– Садитесь возле меня, ешьте.

И когда, помолясь, подошли и сели, увидел батька: Кузьма, брат, а молодой – сын брата.

Соблюдая правило насыщаться дарами Господними в благоговейном молчании, протопоп лишнего слова не проронил, но потекли из глаз его неудержимые слезы, приправляя пищу.

Отобедали, сотворили благодарную молитву, и обнял Аввакум Кузьму, и ревели оба, не стыдясь глядевших на них.

– Радуйтесь! – сказал наконец Аввакум детям и спросил сына Кузьмы: – Прости, племянник, запамятовал имя твое. Тебе было года два-три, когда угнали нас в Сибирь.

– Макар! – назвался с поклоном отрок.

– Смотрю на тебя, а вижу матушку свою, Марию. Та же кротость в облике, тот же свет в глазах.

Кузьма согласно кивал головою.

– Радуйтесь! – снова сказал Аввакум детям. – Есть у вас в Божьем мире родная кровь. Хоть один он, Макар, из всего потомства остался, а всё не сироты.

– Были робята у Герасима, у Евфимушки, забрал Господь в моровое поветрие, – перекрестился Кузьма. – Есть родня в Поповском, в Григорове.

– Те люди по крови родные, по делам хуже чужих, – помрачнел Аввакум. – Как батюшка помер, выставили меня из Григорова старшие братцы, не пожелали делить доходы, а ведь прихожан в Григорове было много. Микифора да Якушку помнишь, Кузьма?

– Плохо. Микифор в Поповском священствовал, когда я, грешный, родился, а Якушка у батюшки в Григорове дьячком был.

– Кто старое помянет, – перекрестился Аввакум. – Ты меня, Кузьма, не ругай, живем в Москве, а не виделись. Я и дома редкий гость… Три дня и три ночи о догматах глотку драл с Ртищевым, с царевым духовником Лукьяном да с Иларионом. Водишь с ним дружбу?

– Больно высок для простого батьки! Да и живет от нас, грешных, далековато. Я, братец, в Нижнем Новгороде хлебушек жую, на посаде Архангела Гавриила. В мор убежали. Спас Господь. С Иларионом-то вы не разлей вода были.

– Были! В каретах полюбил ездить. За карету Христа продал. Эх, люди, люди! Отец – святой человек, братья – люди смиренные, что Петр, что Иван. Он ведь тоже Иван. Иван-меньшой. Ты помнишь?

– Вáкушка! Как не помнить?! Я в Лыскове был, когда московский пристав заковал попа Петра да дьякона Ивана в железа. Неронов отбил Иларионовых братьев. Привел все Кириково, все Лысково. Приставу добре бока намяли. Он за пистоль, а ему по морде. Досталось потом одному батьке Неронову, в Николо-Корельский монастырь сослали.

– Жалко мне Илариона, – досадливо потряс головою Аввакум. – Как же мы с ним молились! Какие разговоры говорили об устроении церкви, благомыслия! Никон его смутил…

– Богатой жизни отведал… Он ведь женился на сестрице Павла Коломенского.

– Достаток у них с Ксенией был, а богатства – нет. Недолгое послал им Господь счастье. Как Ксения померла, Иван тотчас и постригся. Я в том году в Москву бегал… Двадцать лет минуло.

– Шестнадцать, – вставила словечко Анастасия Марковна.

– Пусть шестнадцать, – согласился Аввакум. – Постригли Илариона в день Собора Архистратига Михаила. А на другой уже год в игумены избрали. Батюшку-то его, Ананию, в патриархи прочили…

– Иларион, ничего не скажешь, распорядительный, расторопный.

– Косточки у него мягкие! Не косточки, а хрящики. Змей змеем. Колокола не отзвонили по восшествию Никона – Иларион уж на пороге, поклоны смиренные отвешивает.

– Не сразу он в силу вошел, – не согласился Кузьма. – Иконой Макария Желтоводского царю угодил да каменными храмами. При нем ведь монастырь из деревянного стал каменным. Колокольню с часами поставил.

– Часы и на деревянной были.

– А колокола? При Иларионе «Полиелейный» отлили. Во сто восемь пудов! «Славословный». В «Славословном» семьдесят три пуда.

– Не слышал о колоколах.

– Да тебя в те поры как раз в Сибирь повезли…

– Говорят, Иларион из игумнов в архиепископы за год скакнул?

– За год. Никон перевел его в Нижний, в Печерский монастырь. Посвятил в архимандриты. Полгода не минуло – вернул в Макарьев, а через три недели кликнул в Москву и сам рукоположил в архиепископа Рязанского и Муромского.

– Господи! Да что мы об Иларионе-то? Кузьма, родной! Помнишь, как твоими штанами налима на Кудьме поймали?

– Как не помнить? – засмеялся Кузьма. – И твой гриб помню. Стоим с Евфимкою на крыльце, царство ему небесное, а тут ты идешь: вместо головы гриб. Евфимка-то заголосил от страха.

18
{"b":"588870","o":1}