22
На молебен поспел Федор Михайлович Ртищев. Служили в саду. Благостно было у царя на душе.
Ртищев привез воспитаннику подарочек. Литой стеклянный шар, расцвеченный изнутри фиолетово-голубой, от густого до нежного, спиралью. Сколько ни смотри, все равно удивительно.
Государю же поднес известьице, и опять-таки не из приятных: в Замоскворечье, в Садовниках, где церковь Софии Премудрости Божией, прихожане сожгли новый служебник. А служит в той церкви в иные дни протопоп Аввакум. К нему многие ходят, ибо из семи просфир частицы берет, не из пяти, как указано Никоном и духовными властями.
Алексей Михайлович никак на тот сказ не откликнулся. Иное поразило его, иное утихомирило душу и жгучее движение крови по жилам.
Царевич, поспавши после обеда, собирал землянику в дальнем углу сада. Там дикая земля, березки островком. Веселое место! Лисички до того щедро родятся – ступить некуда, как по золоту ходишь. Земляника там аж черная, слаще изюма, съешь горсточку, а благоухаешь целую неделю.
Садовники показали государю, где его сынок. Алексей Михайлович и поспешил к березкам. Смотрит, стоит Алеша, к дереву спиной прислонясь, а на ладони у него – шмель. Огромный лохматый шмель! Такой если ужалит – света белого не взвидишь. Алеше ни на мал золотник не страшно, дивится на шмеля, а на лице сияние, будто от крыльев белых, ангельских. Шмель взгуднул, прошелся по ладони и полетел себе по делам своим, по шмелиным.
Испугалось у Алексея Михайловича сердце, не посмел сыну признаться о том, что видел. Алеша же, словно ничего и не случилось, подбежал к батюшке, повел лисичек показывать, собрал горсточку ягод, поднес.
Тут как раз и пожаловал Федор Михайлович.
Молебен о цветах – радость редкая.
Всем было хорошо, каждый чувствовал ангела за правым плечом.
И в такой-то вот богоданный час Алексей Михайлович кинулся вдруг к сокольнику, к тому, что кречета Султана пускал на селезней, к Кинтилиану Тоболкину.
– Бляжий сын! Покажи руку! Как крестишься, говорю, покажи!
Сокольник, перепугавшись, протянул к царю длань с сомкнутыми вытянутыми двумя перстами. Опамятовался, присоединил к двум третий, большой.
– То-то же! Архиепископ крестится тремя, царь – тремя, а он, раб, – как ему угодно. Али беду хочешь навести на своего государя? – Размахнулся сплеча, покалечил бы, да увидел страдающие глаза сына. Гнев так и фыкнул, дырочку в пузыре сыскал. Толкнул от себя государь сокольника: – Крестись как следует, дурак.
Молебен продолжался, служил архимандрит Павел, хорошо служил, пронимал словом и вздохом. Тоболкин позабылся, внимая молитвам. Персты снова сложились по привычке, как с детства складывались, как всю жизнь. Не так уж и много лет новшествам.
– Ах ты, враг! Ах, сукин сын! – Государь кинулся на сокольника с кулаками.
Оглоушенный ударом, Тоболкин отмахнулся невольно да и въехал великому государю по губе.
– Драться?! Взять его!
Напали на сокольника со всех сторон, повалили, поволокли… Взмолиться не успел, а уж ноги-руки закованы в железо. Кинули на телегу, и полуголова Василий Баранцев с десятью стрельцами повез государева преступника в Москву, в Разбойный приказ.
У царя губа кровоточила.
– Ты уйми своего протопопа! Уйми, говорю! – кричал государь на Ртищева.
Всю ночь царевич не сомкнул глаз, молился об отце. Алексей Михайлович услышал через стену шевеление, встал поглядеть, а сын перед иконами, на полу.
– Мои грехи замаливаешь, голубь ты мой!
Заплакал государь, велел лошадей закладывать. Погнал в Москву. Под полыхание зари по тюрьмам ходил, раздавал милостыню.
Сыскали в Разбойном приказе Тоболкина, а он уж бит и при смерти.
Поспешил государь в Большой дворец, лекарей к сокольнику послать. По дороге Аввакума встретил. Высунулся государь из оконца кареты.
– Батька! Помолись обо мне, грешном! О царевиче, свете, помолись!
Аввакум в ответ закричал, кланяясь:
– Помолюсь, великий государь! Помолюсь, Михалыч!
23
Евдокия Прокопьевна, сестрица Федосьи, сидела с протопопом Аввакумом на крыльце, душу изливала, а он глянул разок на нее, княгиню Урусову, и сказал:
– Помолчи, дура! Бог ради тебя старается, а ты языком треплешь.
В тот закатный час и вправду творилось чудо на небесах, над Москвою-городом, над Русью-матушкой, над царем и мужиком, над птицами, над муравьишками…
Три солнца шло на закат. Два ярых, златокипенных, третье – темное, пустое. Те, что светом полыхали, разделяла туча. Третье, темное, стояло в особицу и было как бельмо.
– Батюшка, не к концу ли света? – спросила Евдокия Прокопьевна, увидевшая наконец, что на небе-то творится.
– Молчи! – приказал Аввакум.
– Федосью, может, позвать?
– Да умри же ты, сорока! Умри от страха! – замахнулся на бабу протопоп. – Твори молитву тихую, без слов, душой молись, пропащая ты щебетунья!
Недолгим было видение. Облако распласталось вдруг да и закрыло все три солнца.
– Господи! Если про нас Твое видение, смилуйся! – прошептала Евдокия Прокопьевна.
Из сеней вышел Иван Глебович, негромко спросил:
– Батюшка Аввакум, что это было? Сказанье Господнее или предсказанье?
– Клади еженощно поклонов по тыще да живи, как Христос указал, – Страшного суда не испугаешься.
– Наш нищий Никанор тоже так говорит. Уж целую неделю в дупле сидит да еще просит кирпичом заложить дупло-то.
– Монах?
– Монах.
– Гони ты его, Иван Глебыч, искусителя, со двора, – посоветовал Аввакум.
– Да за что же?
– Помнишь, что с Исаакием, затворником печерским, стряслось? Роду он был купеческого, торопецкий лавочник. Небось немало скопил грехов, пока в лавке ловчил. Фамилия тоже была для купца подходящая – Чернь. Вот, видно, и решил все черное единым махом с души соскресть. Едва постригся, натянул на себя сырую козлиную шкуру и, войдя в пещеру, велел засыпать дверь землей. Семь лет сидел безвыходно. Думаешь, пророком стал? Целителем? Самого пришлось от болезней выхаживать, отмаливать, ибо высидел бесов. Явился ему злой дух в образе Лжехриста, а он раскорячился душонкой: мол, ахти, ахти, до святости домолился, да бух сатане в ноги, копыта лобызать. От радости все молитвы из башки вылетели. Крестом, худоба духовная, забыл себя осенить. А такие забывчивые сатане первые друзья. Вволю бесы натешились над гордецом… Два года колодой лежал, до червей в боках… Господь милостив, сподобил Исаакия познать святую силу. На горящую пещь босыми ногами становился, щели закрывал огню… Для затвора, Иван Глебыч, боярский двор – неподходящее место. Гони Никанора в монастырь, где есть крепкие наставники.
– Спасибо за науку, – поклонился Иван Глебович. – Матушка на трапезу зовет, она нашим нищим ноги омывает.
– Все-то у вас свое! – заворчал Аввакум. – Нищие и те «наши». Чего им у вас, у богатеев, нищими-то быть? Дайте деньжат, землицы, пусть сеют, пашут… Не всякий небось дворянин так живет, как нищие боярыни Морозовой.
Иван Глебович опустил глаза. Не ожидал такой суровости от духовного отца.
Федосья Прокопьевна и впрямь с лоханкой нянчилась, своими ручками ноги нищим мыла, отирала полотенцем. По ней-то самой уж вши ходили. Как умер Глеб Иванович, ни разу не была в бане. Только женское естество свое после месячных водой теплой баловала.
Нищих у боярыни в доме жило пятеро.
Принесли щи в большом горшке, ложки. Федосья, Евдокия, Иван Глебович, Аввакум сели с нищими за один стол.
Похлебали, поели каши, пирогов с грибами. После обеда Федосья Прокопьевна сказала сыну:
– Показал бы ты батюшке наших птиц.
– Пошли, батюшка! – охотно согласился Иван Глебович.
Повел протопопа на птичий двор.
– Нам от боярина Бориса Ивановича достались и соколы, и голуби, да еще скворцы.
– Скворцы? – удивился Аввакум. – Зачем боярину скворцы понадобились?
– Они все певучие, да еще и говорящие. Борис Иванович приказал скворцов-то наловить в Большом Мурашкине. Приказ исполнили, а Борис-то Иванович взял да и помер. Так всех птиц на наш двор привезли, моему батюшке, Глебу Ивановичу…