Расплакался. В детстве так не плакал, от мачехи. И будто суховеем пахнуло: просохли глаза в единое мгновение.
– Погубит Алексей православие.
Сказал и ужаснулся: боли не испытал.
Возвращался в монастырь, чуть не ложась на посох. Бренность тела обрушилась на душу, как камнепад. И опять не было в нем боли, но желал, чтоб видели, как ему, святейшему, тяжко.
О Лигариде думал. На иудея нужен иудей. Такой же вьюн. Такой же хорь! Иудеи были в монастыре, но мелковатые – окуньки. Лигарид – щука.
– А кто же тогда самодержец-то? – спросил себя Никон и остановился. – Сом сонливый? Брюхо с глазами?
21
От чужой напраслины в человеке души не убывает.
– Ну, Алеша! – говорил Алексей Михайлович, и у него даже голос улыбался. – Смотри!
Пустил с рукавицы белого как снег кречета. Полыхнуло крыльями – замри, не дыши. И замерли батюшка с сыном, и не дышали, глядя на дивный могучий взлет птицы – величавое, царственное восхождение с выси на высь.
Сокольники отворили клетку, и два селезня кинулись очертя голову на волю.
Царевич Алексей прозевал бросок хищного охотника. Вдруг посыпались перья, закувыркалась убитая в небе птица, а через мгновение как вытрясло над пресветлою землей еще одну махонькую подушку.
– Как он! Как он! – У отца слов не было от восторга.
Царевич опустил взгляд.
– Не углядел, батюшка.
– Да я не о том, как заразил! Алеша, милый, ведь он, пламень бел, двадцать ставок сделал! С двадцатой высоты пал на селезней. Куда молнии до нашего Султана! Много кречетов видел, но этот – султан над султанами.
Алексей смотрел на отца и уж так его любил, и белого его кречета, его сокольников, его коней, его земли. Куда ни поворотись, все ведь царское.
– А знаешь, кто нас теперь потешит? – хитро прищурил глаза Алексей Михайлович.
Показал на гору, на золотые сосны, сверкавшие издали, как струны.
– Будто гусли Давидовы! – пришло на ум царевичу.
– Красно сказал! – восхитился Алексей Михайлович. – Ай, красно! У Симеона научился?
– Да нет, батюшка. Симеон меня латыни учит. Мы читали об Августе Октавиане. Он еще Божественным нарекался.
– Ишь, богохульник! – изумился государь. – И что же ты вызнал?
– Император Август владел половиной мира, но не войну любил, а мир. Варварских вождей заставлял в своем языческом храме присягать на верность миру.
– Знатно! – похвалил сына Алексей Михайлович.
– Уж и строгий был сей Август! Когорта перед неприятелем отступит, так беда! Каждого десятого предавал казни. Остальных кормил не пшеничным, а одним ячменным хлебом.
– Вот бы и нам так же! – сказал Алексей Михайлович. – Побежал дуролом Хованский от поляков[38], так его не за столы дубовые, не к лебедям да осетрам – на сухари, без пива, без кваса. Поумнел бы небось!
– Август, батюшка, говорил своим полководцам: «Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей!» Никогда не начинал войну, если не был уверен, что, победив, получит больше, чем потеряет при поражении. Того, кто ищет малую выгоду большой ценой, сравнивал с рыбаком, который удит на золотой крючок. Оторвись – никакая рыба потери не возместит.
– Я твоему Симеону на пять рублей жалованье прибавлю, – сказал Алексей Михайлович, ужасно довольный. – Ну, сынок, а теперь смотри иную охоту. Бой так бой.
На горе, у сосен, их поджидали ловчие и удивительный всадник в остроконечном колпаке и с орлом на рукавице. Голова без шеи, на плечах лежит. Щеки, как два блина, а подбородок старушечий, пузырек с волосками, усы растут в уголках рта, рот тоже старушечий, морщинистый. Но удивительнее всего глаза: два длинных сверкающих лезвия.
– Кто это? – прошептал царевич.
– Калмык! – сказал Алексей Михайлович. – Под нашу руку всей своей ордой пошли. Гроза крымских татар. Да и как их не бояться, в плен никого не берут, ни воина, ни мурзу. Режут.
Калмык поклонился царю, поклонился царственному отроку, показал орла. Жуткая тоже птица. Клюв – черепа раскалывать, когти заточены, в глазах – смерть.
Калмык улыбнулся, шевельнул всеми своими несчетными морщинами и жестом свободной руки приказал ловчим начинать.
Под горою, Святогоровой бородой, версты на три, на четыре простирался узкий, поросший травой овраг.
Ловчие пустили по оврагу волка. Калмык, разогнавшись на лошади, кинул с руки орла, и тот поплыл над оврагом, роняя на волка тень крыльев.
Нырнул нежданно. Был и пропал. Но тотчас на дне оврага завизжал волк. Никогда не ведавший опасности с неба, волк кружился на месте, не понимая, кто рвет его и режет. Упал на спину, отбиваясь лапами от напасти.
Орел, лениво взмахивая крыльями, взлетел, повис над оврагом, чуть покачиваясь на восходящих потоках воздуха. Волк кинулся из оврага, но был опрокинут и скатился на самое дно. Побежал, прижимая голову к лапам. Орел гнал его без особого усердия. Когти-ножи висели над зверем и то и дело врезались в спину, в бока. Волк бросался в стороны, замирал, подскакивал. Тогда орел сел ему на спину и принялся бить клювом по голове – и бил, бил, покуда волк не смирился. Остановился, лег, умер.
Орел сидел на жертве, крутил башкой, и на клюве его была кровь.
– Дай ему еще одного – забьет! – ахали ловчие. – Башкой-то как поводит! Ищет! Ему и впрямь одного мало.
– Вот тебе и птичка! – изумился Алексей Михайлович.
Посмотрел на Алешу, а тот белый-белый, и глаза, как у птицы, закрываются-открываются.
– Алеша! А ведь нам с тобой в Измайлово надо поспешать! Новые кусты сегодня привезут.
Тотчас и поехали. С горы верхами, под горой в карету пересели.
…Чудо благоуханное взрастало в царском саду, царскими руками взлелеянное.
Государь всю дорогу говорил о розах, и царевич порозовел, отошел от кровавой орлиной охоты, сам пустился в рассуждения.
– Батюшка, – говорил он, заглядывая отцу в глаза, – а ведь если по всей Русской земле посадить розы, будет ли перемена?
– Перемена? – не понял Алексей Михайлович. – Ну как же не быть перемене?.. Коли елки растут – темно, коли березы – светло…
– Нет, – мотнул головой царевич. – Будет ли в поселянах перемена?
– В людях-то? – Вопрос показался преудивительным, царь не знал ответа. – От Бога перемены…
– Ну а коли Господь пошлет, чтоб розы возле изб развелись?
– Возле изб? Где же их набраться, сынок, розовых кустов? Мне ведь из-за моря их привозят. И задорого!
– Ну а если разведутся? По Божьей воле? Как рожь, как репа!
– Пожалуй, переменятся! – сказал Алексей Михайлович.
– Да ведь тогда, я думаю, избы тоже переменятся.
У Алексея Михайловича от такого рассуждения дух перехватило: какого царя посылает Бог будущей России! «Я думаю». Десять лет всего, а уж – «я думаю».
В Измайлове царя и царевича встречал не садовник, а Родион Стрешнев. Не больно любезную привез новость. Напрасно посылал великий государь быстрого гонца в Астрахань. Наказ вез, как встречать «Иерусалимского и Антиохийского патриархов, сколько им корму давать. На какие вопросы ответствовать, а какие ни за что не слышать, в ум не брать и не сметь, не сметь пускаться в рассуждения».
Патриархи не приехали и не собирались приезжать. Алексей Михайлович про то знал, но у него была-таки надежда. Всё ведь в руках Божьих. Промыслит, и поедут как миленькие… Да только, видно, никакой молитвою Господа на свои хотения не перетащишь. Не тот век! Не та вера!
Ревновал Алексей Михайлович Господа к иным векам да к евреям, коим Иегова являлся, слушал их, прощал им грехи каменные. Сколько раз к сатане липли, как мухи к меду… Поди ж ты, иудеям – любовь, а русским – терпение.
Одно терпение от века и до скончания времен.
Поговорив со Стрешневым, подосадовав на свою досаду, решил государь окропить розы святою водой, молебен отслужить. Не погубил бы Господь цветы за умничанье. Тотчас отписал своею рукою два приказа. Первый – «ко властям Живоначальные Троицы в Сергиев монастырь к архимандриту Иосафу, к келарю старцу Аверкию, к казначею старцу Леонтию Дернову», второй – «в Саввин монастырь к архимандриту Тихону, к келарю Вельямину Горсткину, к казначею Макарью Каширскому – прислать в Измайлово масло освященное, святую воду да воду ж умовенную». К письмам государь приложил по пяти рублей милостыни.