— А домино?
— Ну уж, а в домино-то мы с тобой играли! Не хитри. Ты должна знать, — как бы убедившись, что положение спрашивающего выгоднее, чем положение отвечающего, Стасик решил сменить одно на другое.
— Я забыла, я забыла! — закапризничала девочка.
— Подумай и вспомни, — сказал Стасик и стал прохаживаться по двору, намеренно не глядя в ее сторону.
Катя догнала его и схватила за руку, словно оправдывая своей любовью к нему то, что она отказывалась выполнить поставленное им условие.
— Я с тобой!
— Пожалуйста, только не мешай мне, — Стасик слегка сжал ее руку, как бы подтверждая этим значительность собственной просьбы.
— А что ты делаешь? — шепотом спросила Катя, словно бы задавая последний вопрос перед тем, как окончательно перестать ему мешать.
— Я тоже думаю и вспоминаю, — таким же шепотом ответил Стасик.
…Эта улыбка сестры убедила Стасика, что Нэду ничто не заставит отказаться от самолюбивого сознания власти и над ним, и над Олегом, и над прочими людьми, вызывавшими ее любопытство, но неожиданно Нэда перестала произносить по телефону мужское имя и вечерами отлучаться из дома, а злополучный одеколон бесследно исчез из шкатулки. Стасик с недоверием отнесся к этой перемене, готовый к новым подвохам со стороны сестры: ему казалось, что явное грехопадение Нэды стало тайным, а прежнее испытание для него превратилось в пытку. Он ждал от Нэды такого же бунта, на который отважился сам, но сестра с покорством принимала его недоверие и, не стремясь разубедить в нем брата, не предпринимала попыток посеять новое. «Чем богаты, тем и рады», — как бы говорила она, доставая все ту же коробку с нитками и аккуратно штопая дырочки на носках дочурки. Покончив со штопкой, она принималась за стирку, а после стирки бралась за глажку, чего раньше никогда не случалось, но теперь со всей очевидностью доказывало, что Нэда исправилась. Постепенно привыкнув к этой мысли, Стасик с облегчением почувствовал, что его пытка закончилась, но однажды, зайдя на кухню, застал сестру в странном оцепенении, с потухшей сигаретой в руке, с напряженно выгнутым запястьем, подпирающим подбородок, и с такой жалкой растерянностью в глазах, что он не выдержал и отвел в сторону взгляд. «Прости, пожалуйста. Мне нужен утюг. Ты, кажется, недавно гладила?» Нэда махнула рукой, как бы отсылая его к предмету, наиболее далекому от того, что она чувствовала: «Возьми… он там…» — «Спасибо… — Стасик поблагодарил, задерживая внимание на этом предмете и осторожно отыскивая доступ к другим. — У тебя ничего не произошло? Может быть, на работе?» — «Нет, нет, ничего. Ты будешь гладить? Сейчас я освобожу…» — сказала Нэда, ломая в пепельнице потухшую сигарету. Стасик остановил ее руку: «Может быть, тебе помочь?» — «А у меня все прекрасно! — Нэда с вызовом подняла плечи. — Замечательно! Лучше не бывает!» Стасик посмотрел на нее с замешательством и снова отвел взгляд. «Может быть?..» — «Ты не волнуйся, — она предупредила его вопрос — Просто твоя сестра сдуру влюбилась. По-настоящему. И ей теперь крышка».
После этих слов Стасик долго — несколько дней — не мог преодолеть охватившего его замешательства и, хотя Нэда старалась не напоминать об их разговоре, настойчиво искал поводов возобновить его. Стасика не покидала надежда, что он в чем-то ошибся, чего-то не понял, что-то упустил, и ему все показалось не таким, каким было на самом деле, но стоит вновь заговорить на эту тему, и недоразумение исчезнет, все прояснится и покажется таким. Поэтому Стасик нарочно заходил на кухню, когда Нэда курила одна, и, глядя на сестру, пытался поймать в ней прежнее выражение растерянности. Но Нэда держалась уверенно и спокойно, с насмешливым любопытством наблюдая за его попытками и словно не догадываясь о значении адресованных ей озабоченных взглядов. «Видишь ли, я много думал о нашем разговоре… — Она молчала. — Понимаешь, твои слова… — Она беззаботно отворачивалась к окну. — Да хватит, наконец! Я твой брат и могу поговорить с тобой откровенно!» Так он воскликнул, потеряв терпение и почувствовав, что возненавидит себя, если не сумеет заставить сестру подчиниться. Нэда посмотрела на него с интересом. «Что же я, по-твоему, должна сделать?» — спросила она, как бы уступая его решительности с угрозой немедленно выполнить то, о чем он попросит. «Я не знаю… ты…» Стасик словно не находил просьбы, которая бы отвечала готовности сестры ее выполнить. «Говори, говори. Ты же хотел откровенно», — насмешливо напоминала Нэда. «Не знаю. Ты должна сама. Стасик с сожалением обнаружил, что его решительности хватило ненадолго. «Что я должна? Поговорить с Олегом и во всем признаться?» Нэда как бы ждала от брата того же ответа, который дала себе сама. «Хотя бы объясни мне, кто он?» — спросил Стасик, чтобы ничего не отвечать. «Человек. Самый обычный. Мы познакомились в метро. Что это меняет?» — отклонив вопрос, Нэда снова ждала ответа.
Стасик же поймал себя на чувстве невольной вины и перед сестрой, и перед ее мужем, и ему захотелось убедить себя, что он тоже страдает, что ему мучительно тяжело быть свидетелем разрыва между Нэдой и Олегом, что он с готовностью поменялся бы с ними местами, но при этом каждый оставался на своем собственном месте, и страдания Стасика не облегчали его вины. Он даже заподозрил себя в тайном желании увидеть сестру такой же несчастной, каким был он сам, но сейчас же ответил себе, что он — любил, а она — не любила, поэтому с его несчастьем сравниться ничто не может.
Девочка промолчала несколько минут, как бы доказывая свою способность выполнять чужие просьбы. Затем она сказала с явным намереньем обрадовать Стасика:
— Вспомнила, вспомнила! Домино — это такие костяшки с белыми точками. А ты о чем вспоминаешь?
— Так… о самом себе, каким я был двадцать лет назад, — Стасик старался на языке взрослого говорить о вещах, понятных детям.
— Ты — о себе или себе — о ты?! — Катя нарочно переиначила вопрос так, чтобы понятное выглядело непонятным.
— Себе — о ты, — ответил Стасик, охотно соглашаясь на непонимание Кати.
— …Каким ты был двадцать лет вперед! Двадцать лет вперед! — она захлопала в лошади, радуясь победе детского языка над взрослым.
— Хорошо, хорошо, — сказал Стасик, стараясь, чтобы его слышала не только Катя, но и проходившая мимо женщина, и по примеру людей, разговаривающих с детьми в присутствии посторонних, невольно приглашая ее в свидетели этой беседы.
…Раздвоенность между любовью к отцу и опасливой застенчивостью, охватывавшей Стасика в его присутствии, жгучий соблазн хотя бы немного побыть им и сомнение в собственном праве на это вынуждали втайне ему подражать. Стасик накрывался старой простыней, заменявшей маскировочный халат, обвешивался игрушечными ружьями и играл в отца, хотя все домашние принимали это за обычную игру в войну и сам отец не догадывался, в кого играет сын. «Эй, вояка, угомонишься ты наконец! Обедать давно пора!» — звал он из соседней комнаты, откуда доносились запахи разваренного в супе лаврового листа, жареной картошки и звон тарелок. Стасик удрученно снимал простыню, освобождался от ружейных ремней, молча садился за стол и начинал есть суп, одновременно с отцом поднося ложку ко рту и опуская ее в тарелку. Он невольно продолжал ту же игру, но стоило заметить улыбку матери, исподволь наблюдавшей за ним, и он пристыженно нагибался к тарелке и нарочно ел вразнобой с отцом, чтобы никто не уличил его в подражании. «Кого ты больше любишь? Маму или папу?» — после обеда спрашивала тетя Тата, усаживая Стасика к себе на колени и вытирая ему рот бумажной салфеткой. «Маму», — без запинки отвечал Стасик, потому что любовь к матери была как бы законной и признанной, предназначенной для восхищенного одобрения ближних, а любовь к отцу никому не предназначалась, кроме самого Стасика, прятавшего ее, словно ржавую железку, тайком принесенную со двора. Но эта незаконная и непризнанная любовь тоже просилась наружу, и, не решаясь признаться в ней отцу, Стасик старался, чтобы отец обратил на него внимание, увидел, как он ловко кувыркается на ковре, прыгает на пол с башни из диванных подушек или катается, повиснув на двери. Ему хотелось, чтобы отец одобрительно похлопал его по плечу или покачал головой от удивления тем, какой у него сильный и храбрый сын, и однажды Стасик нарочно подрался с дворовыми мальчишками, замирая от блаженного предчувствия, что отец, случайно выглянувший в окно, застанет сына в эту минуту.