— Стасик, милый, — Галина Ричардовна смягчила голос, выражая не осуждение, а сострадание, — нельзя же так! Ты сам на себя не похож! Тебе надо отвлечься, подумать о чем-то другом. Я уверена, что Лидия в эту минуту…
Она рассуждала как человек, способный из сострадания к близким людям угадывать и их собственные мысли, и мысли тех, о ком они думают.
— По-твоему, я ей безразличен?! — Стасик как бы усиливал неправоту ее утверждения тем, что заставлял его прозвучать ответом на свой вопрос.
— …Всю жизнь думала о самой себе и лишь искала, на кого бы еще взвалить эту заботу, — Галина Ричардовна не называла имени Лидии, чтобы не начинать с того, в чем Стасик считал ее неправой. — Ты сам подставил плечи и вот теперь жалуешься, что тебе тяжело.
— Я не жалуюсь… — он снова отказывался от слов и признавался в мыслях.
— Тебе, конечно, тяжело, — она поторопилась признать за ним право и на слова, и на мысли. — И я бы страдала на твоем месте… я и сейчас страдаю…
Галина Ричардовна улыбнулась, как бы прося снисхождения к собственной слабости, и в ее глазах задрожали слезинки.
— Успокойся… не надо, — Стасик бережно поправил шерстяной платок, сползавший с ее плеч.
— Как же мне не страдать, если ты… если у тебя все так неудачно складывается!
Хотя платок готов был снова сползти, Галина Ричардовна, благодарная сыну за этот жест, не стала сама поправлять его.
— Все складывается удачно, — он как бы напоминал ей условия, которым они оба должны следовать.
— Да, да, удачно, — согласилась Галина Ричардовна, словно проводя разграничение меж тем, о чем стоит говорить, и тем, о чем можно лишь думать.
— Все идет, как надо… к лучшему. С Егоркой я буду видеться, а когда он вырастет, то и сам все поймет, — Стасик будто не замечал, что обращался к матери с ее же собственными словами.
— Я рада, что ты так считаешь, — Галина Ричардовна не узнавала собственных слов, радуясь за ту уверенность, с которой они произносились Стасиком и которой она никогда не чувствовала в себе.
— Главное, нам самим держаться дружно, относиться друг к другу с доверием и любить, любить, любить! — скороговоркой закончил Стасик, и Галина Ричардовна поняла, что стала жертвой насмешки.
— Зачем ты хочешь меня обидеть? — спросила она тихим и напряженным голосом.
Стасик молчал, словно его безразличие к ней искупалось равнодушием к собственному страданию.
— Сам не знаю… Извини.
— Ты все еще любишь Лидию?
Галина Ричардовна забыла о своей обиде, чтобы не тратить попусту душевные силы, столь нужные ей именно в этот момент. Стасик вздохнул и развел руками, показывая, что ей он так же не может ответить на этот вопрос, как и самому себе. Для Галины Ричардовны его молчание тоже было ответом.
— Бедный…
— Не смейте меня жалеть, не смейте меня жалеть! Я никого не люблю! — выкрикнул Стасик в лицо испуганной матери и сам же испугался возникшей паузы. — Извини, мне надо починить дверцу.
Он взял молоток и направился к буфету.
— Стасинька… — Галина Ричардовна двинулась за сыном.
— Что?! — он резко обернулся.
— Стасинька, я тебя… не понимаю, — она прикоснулась к сыну рукой, словно они двигались в полной темноте и могли потеряться. — Ты сказал, что никого не любишь. Может быть, ты просто не любишь нас? Нэду, Тату, меня? Мне иногда кажется, что для тебя здесь все чужое. Между тобой и нами — словно бы глухая стена!
Стасик хмуро притронулся к дверце, висевшей на одной петле.
— …Выдумываешь какие-то глупости…
— Хорошо, я глупа. Где мне угнаться за моими умными детьми! Я всю жизнь простояла у швейных машин, работала без выходных, без отпусков, а вы занимаетесь наукой, у вас среди недели — библиотечный день, — Галина Ричардовна как бы почувствовала, что у нее еще остались силы обижаться. — Но ведь я же не слепая! Я вижу, как ты приходишь, как запираешься в комнате, как нехотя садишься с нами за стол, как разглядываешь этот плетеный ремешок от ее платья…
— Хватит!
Стасик бессильно опустил руку, державшую молоток.
— Я не упрекаю и не хочу тебя каким-то образом… удерживать или насильно привязывать к нам, но мне тяжело, что ты любишь равнодушного к тебе человека… гораздо больше, чем своих близких, — словно перепрыгивая по камушкам, Галина Ричардовна приближалась к месту, до которого нельзя было добраться по сухой дороге.
— Хватит же! — Стасик повернулся к ней лицом. — Неужели ты не понимаешь, что есть вещи, о которых нельзя так… без всякого смущения…
Галина Ричардовна замолчала, жалея не столько о своей ошибке, сколько о том, что она была допущена ею так не вовремя.
Накануне Нового года возвратившись домой, Стасик обрадовался маленькой комнате, отданной в его полное распоряжение, оставшимся в ней прежним вещам и знакомым с детства запахам, Сохранившимся в старом буфете, в ящиках стола и под крышкой пианино, на котором он когда-то учился играть, — обрадовался и даже удивился, что не испытывает при этом никаких мук и страданий. Решившись на разрыв с женой, он ждал, что будет с тоской вспоминать Лидию, в отчаянии рваться назад, не находя себе места здесь, среди родных, и с враждебным недоверием относясь к матери, сестре и тетушке. И вот — вопреки ожиданиям — он легко нашел себе место, устроился на нем и с удвоенной силой почувствовал любовь и привязанность к близким. После четырех лет разлуки мать, сестра и тетушка показались ему гораздо нужнее, чем жена, и он с облегчением успокоился на этом чувстве побежденной любви к Лидии. Стасик приготовился к тому, что отныне его счастливому покою ничто не угрожает и он может не опасаться прежних — мучительных — воспоминаний, но тогда-то Лидия и напомнила о себе: он наткнулся на плетеный ремешок жены, которым были перевязаны книги, и вдруг, словно от внезапного приступа, заломило сердце. До этого Лидия как бы находилась там, в другом месте, поэтому туда же можно было отослать и тоску о ней, но теперь жена была здесь, рядом, и вместе с ней сюда же незваными проникли тоска и тревога, нарушившие покой Стасика. Его перестали радовать комната, старые вещи, знакомые запахи, и в своих родных он увидел людей, которые — словно магнит с двумя полюсами — не только притягивали, но и отталкивали его от себя.
Стасику вспомнилось, как часто он ссорился с матерью, считая ее не то чтобы самым близким, а самым далеким и чуждым для себя человеком, который совершенно не способен его понять, и таких случаев было много: всех не пересчитать. Мать настолько порабощала его своей любовью, лишала всякой возможности поступать по-своему, что Стасик готов был усомниться в ее любви и принять за ненависть. Мать как бы отталкивала от себя все то, что не подпадало под ее любовь, уклонялось в сторону, скашивалось, словно второпях наклеенная полоска обоев. Она убеждала всех вокруг, что ради детей способна на любые жертвы, но на самом деле не могла принести самой простейшей, пожертвовав тем материнским чувством собственности, которое заменяло ей любовь. Получалось, что жертвовал он, Стасик, постоянно отказываясь от права на самостоятельность, на собственную точку зрения, на смелость в поступках, и эти жертвы словно бы слипались в пухлый снежный ком, который он уныло втаскивал в гору. Это казалось ему долгом, которого нельзя избежать, ведь мать есть мать, и поэтому надо терпеть ее слабости и прощать недостатки, недаром же говорится: родителей не выбирают. К тому же Галине Ричардовне приходилось за десятерых управляться на фабрике, тянуть дом, помогать тетушке и дяде Роберту, когда он еще был жив, — одним словом, не позавидуешь. Может быть, слепая любовь к сыну и восторженное стремление любить всех — для нее единственная отдушина, и было бы жестоко закупорить ее собственным непониманием. И Стасик покорно нес свою ношу, все более сгибаясь под ее тяжестью и не подозревая о возможности распрямиться: ему и в голову не приходило, что отношения с матерью способны быть иными — легкими и свободными, основанными на взаимном уважении, а не на тягостном сознании долга. И постепенно на том месте, где должно было возникнуть это уважение, образовывалась впадина, яма, дыра, которая с годами катастрофически увеличивалась и превращалась в вулканическую трещину. В эту бездонную трещину проваливались те хрупкие постройки, которые он кропотливо возводил до тех пор, пока вулкан не начинал действовать, но вот появлялся легкий дымок, глухо вздрагивала земля, и Стасик знал, что от его попыток самосозидания вскоре ничего не останется.