Обиженный товарищ, разумеется, и не подозревал, что люди из УКОСа ведут за ним наружное наблюдение. Что подозревал сам Геннадий Александрович, сказать было трудно. Гена – человек неболтливый. Во всяком случае, визиту Петрушко он не особо удивился, не стал играть в словесные игры. Съездил в управление, пообщался с генералом Вязником, обещал подумать. Две недели спустя его взяли в штат.
Как показала тщательная и неизбежная в таких делах проверка, Гена действительно имел сильный дар, и действительно почти никогда им не пользовался. Разве что в исключительных обстоятельствах, если в горло ножиком тычут. Умение свое он получил от прабабушки, та умерла, когда он еще не кончил школы. С тех пор учителей у него не было, и развивать магические способности он боялся, считая их чем-то вроде наследственной болезни. По той же причине он не заводил и семью. “Пойми, Михалыч, – однажды горько сказал он, – если ты умеешь это, ты всегда ходишь по грани между человеком и нелюдью. Я худо-бедно контролирую себя, не скатываюсь туда, а вот удержится ли мой ребенок? Представь, что твое дитя, плоть, как говорится, от плоти – уже и не человек, а непонятно кто… Понимаешь? Впрочем, не дай тебе Бог это действительно понять”.
В УКОСе, однако, ему пришлось подучиться. За три года он освоил куда больше, чем передала ему неграмотная бабушка в детстве, и, хотя магическое искусство давалось ему легко, Гена занимался с явным отвращением. “Михалыч, – вздыхал он в редкие минуты разговорчивости, – мы тут все уроды, по-хорошему нас надо бы в больнице под замком держать. Магия – это болезнь, оставшаяся от диких времен, – и как ее экстрасенсорикой ни обзывай, болезнью она и останется. И болезнь-то неизлечимая. Думаешь, я не пробовал? Я даже в церковь ходил, исповедовался, думал, снимут. Как же! Наверное, меня там за психа приняли, добрых слов наговорили, святой водичкой побрызгали – а толку ноль. Хотел я батюшке продемонстрировать что-нибудь, да постеснялся – нехорошо ведь, в храме-то. С тех пор больше и не хожу, бесполезно. Родовое проклятье, думаю… Но знал бы ты, какой это соблазн, как временами тянет… и не только проблемы всякие порешать, а вообще… оно как наркотик засасывает. Ты бы уж пореже меня напрягал, что ли. А то уйду алгебре оболтусов учить, тоже неплохо получалось”.
…Электричка действительно оказалась битком. Мало того, что на платформе народ толпился давней очередью в Мавзолей, она и пришла не пустая. Разумеется, толпы, визжа и матерясь, ринулись внутрь, захватывать немногочисленные свободные места. Не надеясь уже на свою долю этой добычи, Виктор Михайлович стремился хотя бы прикрыть Лешку, чтобы не задавили. В итоге им удалось примоститься в вагоне, возле дверей, упираясь спиной в пластиковую стенку. Лешка был немедленно посажен на отцовский рюкзак, запросил книжку с недочитанной фантастикой, но Настя была тверда как гранитная скала.
– Нечего глаза портить, трясет ведь. Хочешь в очках ходить, чтоб дразнились? Тебе фамилии мало? – раздраженно шепнула она понурившемуся сыну.
Петрушко поморщился. Это был удар ниже пояса. Его самого жестоко дразнили в детстве, а он – тощий, освобожденный от физкультуры очкарик, лишь хмуро огрызался, а дома давал волю слезам и фантазиям, что бы он сотворил со своими мучителями. В распаленных мечтах Витька то превращал их в кукол, сослав на воспитание к Карабасу-Барабасу, то делал персонажами страшных сказок, то попросту переводил в школу для уродов. И пускай отец убеждал его: “Терпи, мало ли придурков, а фамилия наша древняя, белорусская, известна еще с семнадцатого века. И запомни, ты не Петрушка, ты Петрушко. “О” на конце, понимаешь!” – Витя все равно клял судьбу, что так несправедливо ударила его, и совершенно серьезно собирался менять фамилию при получении паспорта. Но то, о чем мечталось в десять лет, в шестнадцать показалось убогой трусостью. Да и отец бы смертельно оскорбился. “Род Петрушко не должен прерваться из-за твоих соплей!”
А ведь, если копнуть глубже, именно фамилии он и обязан многим в своей судьбе. Одноклассники травили его, насмехались – и он, не желая вечно оставаться беззащитной мишенью, записался на самбо, скрыв все свои болячки – и ревматизм, и хронический тонзилит, и дистонию. Для этого пришлось украсть чистый бланк справки, и он пошел на это, трясясь от ужаса – когда, при очередном визите к врачу, тот зачем-то вышел из кабинета, оставив юного пациента на секундочку одного. Потом пришлось тщательно подделывать почерк – впрочем, у него всегда были способности к каллиграфии. А в результате – третье место на городских юношеских соревнованиях, и дружба с Михой Сулимовым, занимавшимся в той же секции, и за компанию с ним поданное заявление в военное училище, а уже потом был немногословный майор из органов, обративший почему-то внимание на ничем не выделявшегося курсанта, и он ответил согласием, предложение майора льстило, и юному взору открывались какие-то волшебные перспективы… так и оставшиеся сказкой. Может быть, и к счастью. Бегать с пистолетами ему не довелось, служил он в экономическом управлении, пока, в угаре перестройки, капитану Петрушко не предложили перевестись в только что созданный специальный отдел, замаскированный под вывеской оборонной шарашки. Хорошо, что с Настей он познакомился лишь спустя два года после этого. Дело ведь не только в неразглашении, секретности и прочих само собой разумеющихся делах. Главное – воспитанная в вольнодумной, едва ли не в диссидентской обстановке, Настя на дух не переносила любые спецслужбы, а уж госбезопасность ненавидела пылко и страстно. Полковник Петрушко боялся и представить, что она когда-нибудь узнает правду.
Но ладно, это все лирика, а вот Лешка… Того дразнили не менее изощренно. И ведь ничего не поделаешь, переводить из школы в школу бессмысленно, дети всюду дети, а менять привычную обстановку – само по себе достаточная травма. Домашнее обучение тоже пришлось отвергнуть – все-таки мальчик не должен расти оранжерейным овощем, ему необходим коллектив сверстников. Конечно, пришлось деликатно поговорить с учителями и с некоторыми детьми. Дети, к удивлению Петрушко-старшего, оказались понятливее взрослых. А когда ребятишки порой срывались, приходилось им напоминать, по-тихому, чтобы, не дай Бог, не узнал Лешка. Впрочем, в последний год все было относительно спокойно. То ли дети подросли, то ли нашли себе другие развлечения. Да и Лешка – не такой уж тютя, когда его сильно доводили, мог и вцепиться в обидчика смертельной хваткой. Правда, это всегда было чревато припадком, и учителя знали, что делать, если вдруг…
…На каждой остановке народу все прибавлялось и прибавлялось, хотя вроде уже больше и некуда. А ведь еще до Царицыно не доехали, сокрушенно думал Петрушко. Вот уж там всех утрамбуют всмятку. А почти все окна забиты, не открыть, как ни пытайся. Душегубка, одним словом. Есть ли подобные ужасы в сопредельных мирах?
Собственно, о сопредельных мирах почти ничего и не знали. Общение по астралу – крайне ненадежное средство связи, тут слишком многое зависит от источника и передатчика, а оба ведь – люди, со всеми вытекающими. Паша, то есть генерал Вязник, до сих пор не слишком-то доверяет Гениным магическим опытам. Не то чтобы он подозревал Гену во лжи – нет, того исследовали вдоль и поперек, и до, и после сеансов связи снимали энцефалограмму, и еще проверяли какой-то электроникой, о которой Петрушко и понятия не имел, тут уж была епархия научно-исследовательского отдела. Но, доверяя Гене как человеку, генерал сомневался в объективности его видений. И пускай масса народу во время сеансов могло наблюдать все то же самое, Вязник резонно замечал, что критериев проверки нет никаких. Переместиться в сопредельные миры пока не удавалось никому. А вот корреспонденты оттуда говорили, что переход не только возможен, но и время от времени происходит. Но они сами не знали технологии. Так что Павел Александрович сомневался вполне обоснованно. Другое дело, что он вообще во всем вечно сомневался. Такой уж он был – ехидный, насмешливый и, по его же собственному признанию, “всезнающий как змея”.