Максиму Петровичу стало даже немного обидно — смотри-ка, как захватила ее стихия. Пловец он был неважный, поплавал немного, понырял возле берега и стал нетерпеливо поглядывать в сторону Ланиной. Она словно почувствовала его взгляд, резко повернула обратно, так и не достигнув другого берега, хотя до него было — рукой подать. Возвращалась довольная, сияющая. Когда до Зорина оставалось несколько метров, она вдруг резко ударила рукой по воде и обдала его веером сверкающих брызг. Задорно крикнула:
— А ну, секретарь, кто кого! — И начала, смеясь и по-девчоночьи взвизгивая от радости, колотить по зеркальной глади, направляя на него водяной вихрь.
А он уже и позабыл, что он — секретарь. Ему было легко, свободно рядом с этой удивительно естественной женщиной. Он, словно мальчишка, тоже колотил по воде ладонями, стараясь, чтобы его водяная завеса была более мощной и веерной, и тоже хохотал легко и самозабвенно, радуясь солнцу, небу, радужным брызгам, — жизни.
И вдруг замер и, оглушенный, закрыл глаза. Он и сам понять не мог, как это произошло, — только руки его в какое-то мгновение обвили тонкую талию, робко, но неодолимо, словно против своей воли, скользнули вверх, коснулись упругой, мраморной груди. Ему казалось, что он вот-вот лишится чувств. Ему не позволили это нежные, с шелковистой кожей руки, радостно и в то же время беззащитно обвившие его шею.
И вот перед ним эти руки спустя столько лет, полжизни почти. О чем она думает, рассматривая их? Может быть, они вспоминают одно и то же? И ей тоже видится тот солнечный день, который как-то выломился, выпал из его нормальной, привычной жизни? В тот день он не был секретарем райкома партии, мужем, отцом. Он был потерянным от восторга и счастья мужчиной. В тот день он познал, что такое любовь.
Они были раскованны и непосредственны, точно дети. Их ничто не смущало, не обременяли никакие условности, они отринули от себя все земные заботы. Ему тогда и в голову не пришло хоть на минуту задуматься над тем, что с ним происходит. Вспомнить об обязанностях, долге, приличиях, наконец. Он не казнился, не ужасался, ни в чем не упрекал себя, потому что тогда бы это было просто предательство — по отношению к этому лежащему рядом существу, которое он даже в мыслях не осмеливался назвать земным именем — женщина.
И в то же время она была женщиной. Потрясающей женщиной. У которой война украла молодость, и поцелуи, и ласки, и нежность. И она в тот день безумствовала сама и его сводила с ума.
Домой они возвращались молчаливые, обессилевшие от лавины накативших на них чувств. Когда до Подбужья осталось совсем немного, Максим Петрович попытался как-то прояснить ситуацию.
— Надежда Сергеевна… Надя, после того… ну, одним словом, нам надо серьезно поговорить…
Она посмотрела на него внимательно, коснулась его щеки тыльной стороной ладони:
— Да разве получится сейчас серьезный разговор?! Вы вряд ли способны сказать что-нибудь путное, а я так и вовсе ничего не понимаю.
Она замолчала, он бросил искоса взгляд на ее лицо и в который уже раз удивился его преображению. Куда исчезла одухотворенность, светлая чистота, придававшая всему ее облику какую-то праведность, правоту. Сейчас Надежда Сергеевна словно бы отсутствовала, она была никакой. О таком лице нельзя было сказать ничего определенного.
Максим Петрович разом сник, примирился с ее решением, а при расставании не осмелился даже пожать руку.
Руки ее сейчас лежат перед ним, натруженные руки уже очень немолодой женщины. Можно их взять в свои ладони, целовать, гладить. Так почему же они оба молчат и не знают, можно ли протянуть руки навстречу друг другу. Чего опасаются оба — что настоящее окажется уже ненужным, странным, неуклюжим отголоском прошлого?! А прошлое будет видеться им всего лишь миражом, солнечным ударом, странным, случайным отклонением от нормального хода жизни?!
Но нормального хода уже не получалось. Нет, внешне, конечно, все было по-прежнему. Он так же самозабвенно отдавался работе, так же неустанно мотался по району. Так же был нежен с подсоднушками — белобрысых своих детей, усыпанных рыжими веснушками, иначе и не представлял.
Но словно звенела у него внутри струна, не давая забыться ни на минуту. Звенела и звала куда-то, словно бы дразнила и спешила поведать, что есть и иная жизнь, отличная от той, которая у него происходит. Есть в той жизни иные ценности, иные чувства, и эти чувства уже опалили ему душу, коснувшись лишь края ее.
В той, другой жизни была Надя. Надежда Сергеевна. И в нем шла подспудная работа, неосознанная, глубинная — как соединить или, вернее, как преобразить его жизнь в ту, другую. А потому и было совершенно непреодолимым желание увидеть Надежду Сергеевну. Поговорить, ну хотя бы — поговорить. О большем он уже и не мечтал.
Как-то он выбрал маршрут поездки так, чтобы в район возвратиться через Подбужье. Задержался в дальних колхозах подольше, намеренно дожидаясь темноты — не хотел заглядывать в больницу. Где-то часу уже в двенадцатом остановил газик у дома Филипповны. На стук вышла Надежда Сергеевна, увидела, всплеснула руками, а затем прикрыла ладонями рот, словно опасаясь издать хоть звук.
Они стояли и смотрели друг на друга — без улыбки, без радостного удивления. Их глаза изучали друг друга, спрашивали — насколько же все это серьезно. И отвечали — серьезно. Серьезнее и не бывает.
Наконец Ланина кивнула, и они все так же молча вошли в горницу. Надежда Сергеевна на минуту вышла, разожгла примус, поставила чайник. Затем принесла в вазочке варенье, домашние пироги. Она, словно челнок, сновала из кухни в горницу и обратно, и по той старательности, с которой делались нехитрые операции по украшению стола, Зорин понял — Надежда Сергеевна оттягивает ту минуту, когда придется им сидеть друг против друга.
— Надя! — Максим Петрович просительно посмотрел на Ланину. — Да перестань ты суетиться. Ну не за чаем же я к тебе приехал.
Надежда Сергеевна тут же покорно села за уставленный угощением стол, сказала тихо:
— Да уж, конечно, не за чаем. Только знайте, Максим Петрович, в этой же самой горнице сидел Сомкин. И мы с ним тоже не только чай пили…
Зорин почувствовал, как кровь отхлынула от лица. Всего, чего угодно, ждал он от встречи, только не этого отчаянного крика души, не этой выплеснувшейся затаенной боли.
— Замолчи, Надя! — сказал он строго. — Замолчи. Никогда и никого у тебя не было, кроме меня. Понимаешь ты это?!
Он смотрел на нее с ожиданием, но она молчала, и тогда он еще строже и решительнее сказал:
— Я люблю тебя, Надя! Знаю, что и ты… Скажи, ну зачем нам хитрить? Себя-то ведь не обманешь.
— Да опомнись, Максим! — Ланина вдруг разрыдалась. И сквозь слезы уже почти выкрикивала: — О какой любви ты говоришь! Да разве ты имеешь право меня любить?
— Для этого не права надо иметь, а сердце. В моем сердце — только ты.
Ланина вскочила и стала нервно расхаживать по комнате. То прижимала руки к сердцу, то зябко, несмотря на летнюю теплынь, обхватывала ими плечи. И опять перешла на «вы».
— Максим Петрович, зачем вы мне это сказали? Люблю. Я же ничего не требую, ни о чем не прошу. Да, вы мне нравитесь, может быть, я даже… Но у вас жена, дети… Да поймите же вы, каково мне-то! Я ни о чем не жалею, все произошло, ну, словно помимо нашей воли, пусть этот день будет нам с вами редкостным подарком судьбы, пусть…
И опять перебил ее Максим Петрович строго и решительно:
— Жену свою… Одним словом, разные мы люди. Я понимаю, это звучит пошло. Но это так. Да, все правильно… когда-то я объяснился ей в любви, просил быть моей женой. Объяснился в любви, не зная, что это такое. Теперь знаю.
Ланина все продолжала ходить по комнате, лицо ее горело красными пятнами, глаза лихорадочно блестели, и Зорин догадывался, понимал, какая нелегкая работа идет сейчас в ее душе.
Наконец она остановилась прямо перед ним, положила руки ему на плечи и тоскливо сказала: