С какой тоской и любовью она говорила об отце! Мне горько стало от мысли, что я никогда не услышу подобной ласки от своей дочери. Вспомнит ли она когда-нибудь обо мне с любовью после моей смерти, если сейчас, при жизни, нет у нее для меня ни одного нежного слова, только сухая вежливость. Она, видите ли, считает, что я, родной отец, испортил ей жизнь!
Мы вышли из леса и снова пошли по тропинке через теплое пшеничное поле, над которым высоко в небе звенел жаворонок.
— Откуда ваш отец мог знать, что я приеду? — спросил я.— Он был прорицатель?
Нахмурившись, она с упреком посмотрела на меня, отвергая всякую иронию или непочтительность к ее отцу.
— Нет,— сказала она сухо,— он не был прорицателем. Но он сказал, что придет человек издалека и похоронит его. Он всегда верил в какого-то человека издалека, который придет и все устроит как надо. Но никто не преходил. Он ждал, а никто не приходил. Вернее, многие приходили, он привечал их, но они оказывались другими, не теми, кого он ждал...
— А я — тот?
— Не знаю. Наверно. Ведь никто, кроме вас, не пришел издалека... Вы где живете в Москве? — спросила она.
— Возле метро «Проспект Мира».
— Да? — Она удивилась.— А я снимаю комнату на Колхозной площади, рядом. Я медсестрой работаю у Склифосовского.
— Вы медсестра? — Я почему-то удивился в свою очередь.
— А что? Непохоже? — Она усмехнулась.— Увы!
— А моя дочь врач,— сказал я.
Лучше бы я не вспоминал о своей прелестной Наталье. Наверно, самые неприятные, самые беспощадные, жестокосердные, злые ссоры бывают только между родными, самыми близкими людьми. Как же несправедливы наши дети к нам! И хотя понимаешь, знаешь, помнишь, что и ты не был внимателен, чуток к родителям, что и ты приносил им множество огорчений, все же от этой мысли твои боли и твои обиды не становятся легче... Я, видите ли, испортил ей жизнь, я, видите ли, только кажусь мягким, а на самом деле деспотичен, властолюбив, я и в школе подавляю всех — ученики будто зовут меня лысым тираном, а учителя просто боятся. Но это все неправда, все бред, злая обида на меня из-за того, что я не разрешил вольнолюбивой своей дочери сразу же после окончания школы выскочить замуж за некоего Лешку, безалаберного юнца, отправлявшегося служить в армию. А Лешка приглядел в армии другую девицу и женился. А Наталья тут же подцепила подающего большие надежды спортсмена, которого выгнала через год...
Мы расстались с дочерью Аристарха Безденежных на углу Инженерной.
Я отправился в городской загс за справкой о том, что почти полвека назад родился здесь. Молодая толстушка с тяжелым золотым перстнем на пальце, жуя яблоко, лениво взяла мое заявление, паспорт, крутанула вертушку с картотекой, вынула карточку и, не глядя на меня, равнодушно, голосом, лишенным каких-либо эмоциональных оттенков, словно привыкла ко всяким, даже самым невероятным, происшествиям, сказала:
— Вы же умерли, гражданин.
И вернула мне паспорт и заявление.
— Разве? — удивился я. — Ах да, верно, умер. Но в небесной канцелярии требуют такую справку.
— Зачем? — не приняв шутки, продолжая жевать яблоко, спросила она.
— Расхождение в книгах у них.
— Я не могу дать справку, если вы умерли. Понимаете?
— Понимаю, но что делать? Справка-то нужна. Выдайте.
— Нет, не могу,— категорически сказала она.
Но тут из-за перегородки вышла седая, высокая, словно высушенная рыбина, женщина, покачала головой:
— Что ты говоришь, Тамара! Подумай!
— А что я говорю? Я верно говорю, Махонин Владимир Васильевич умер. Вы, между прочим, Лидия Михайловна, сами выдавали свидетельство о смерти, вот ваша подпись. И этот гражданин, Махонин Владимир Васильевич, просит выписку, что родился на Инженерной, двадцать семь сто лет назад...
— Ну, положим, не сто,— сказал я.
— Вы можете помолчать? — проговорила Тамара, она сердилась, и лицо ее потеряло от этого кукольное выражение, стало живым.
— Не бухти,— сказала Лидия Михайловна, взяла мое заявление, спросила, глядя поверх очков, сползших к кончику носа: — Вы что — родственник покойному?
— Нет,— сказал я.— Очевидно, он сам по себе, я сам по себе.
— Что значит «очевидно»? — спросила Тамара и выбросила в окно остатки яблока.
— Ты можешь не бухтеть! — сказала Лидия Михайловна, поджала губы, подумала, положила перед Тамарой мои документы.— Зарегистрируй! У нас полгорода Махониных. — И ушла.
— Пожалста.— Тамара пожала плечами.— Мне что!
— Когда зайти? — спросил я.
— Не знаю. Недели через две.
— Зачем же,— сказала из-за перегородки Лидия Михайловна.— Приходите через три дня, в пятницу приходите.
— Ну, анекдот,— бесстрастно проговорила Тамара.— Сущий анекдот...
Через три дня, в пятницу, эта же самая Тамара встретила меня, улыбаясь:
— Здрасте, пожалуйста, все готово, распишитесь. Не здесь, а тут вот... Между прочим, из-за вас мне влепили выговор, премии обещают лишить. Теперь, будьте любезны, здесь распишитесь.
— За что же выговор?
— За грубость. Хохма! Будто я умершим каждый день справки выдаю... Я из-за вашей выписки все книги тут перерыла, весь архив вверх дном, ноготь содрала...
— А мне каково, бедняжке? — Я указал пальцем в потолок.— Туда-сюда летать? Апостол Павел очень сердит, большой бюрократ. Привет передать?
— Кому?
— Апостолу, кому же.
— Вот еще! Обойдется.
— Дело хозяйское,— Я принял из ее рук документы и пошел своей дорогой.
Впрочем, какая у меня была дорога? В Москву, домой пора возвращаться, необходимые документы я добыл и мог ехать домой. Но и в московский дом не очень-то тянуло меня.
Был уже вечер, я сидел у себя на крыльце, слушал, как движется ночь, как уходит день. Странное состояние покоя, расслабленности, удовлетворения окутывало меня. Ничего подобного я никогда не испытывал, все во мне трепетало от ощущения красоты и неповторимости меняющейся, движущейся жизни. В самом деле, так ли часто в нашей будничной суете удается остановить мгновение и понять вдруг, что жизнь прекрасна и удивительна всегда и во всех своих проявлениях? Все вокруг было наполнено живыми звуками наступающей ночи: земля, травы, деревья, даже воздух, и белый лунный луч, и желтый свет уличного фонаря, и ночные бабочки, бьющиеся в его огне,— все было неповторимо и волшебно. И у меня не было ни долгих лет суетливой жизни позади и впереди ничего не было, не ждали меня впереди никакие заботы. Все только начиналось, все — и прошлое и будущее — было в этом мгновении жизни. Счастливом мгновении, хотя счастье заключалось только в том, что светила луна, горел уличный фонарь, зудел сверчок, а все вокруг было погружено в шуршащую тишину. Я был частицей этого мира — я и дерево, нас ничто не разделяло, я мог бы воскликнуть: «Ты и я, мы одной крови!»
Я не удивился, когда в лунном ореоле у забора появилась дочь Аристарха Безденежных, постояла, спросила:
— Можно к вам?
— Конечно.
Она открыла скрипнувшую калитку, прошла к дому, села возле меня.
— И я не сплю,— сказала, обхватив колени руками.— Не могу спать. Он что-то унес с собой. Пустота вокруг... Дырка какая-то образовалась в пространстве... Все время думаю я о том, как ему холодно там лежать. Сыро, холодно ведь...
Она ждала, наверно, каких-то слов утешения от меня, но я не мог ее утешить: ее слова и ее печаль не потревожили моего ощущения радости»
Она долго молчала, наконец воскликнула с тоской:
— Ну скажите же что-нибудь!
— Что я могу сказать? Как мне вас утешить? Жизнь есть жизнь.
— Нет, не утешения прошу... Какое тут может быть утешение? Впрочем, сама не знаю, чего хочу... Дом я продам,— сказала она.— Хотя кто тут его купит? Хотите, вам подарю? Будете приезжать с женой, дочерью, и внуку вашему тут раздолье. Хотите?
— Благодарю.
— Не хотите? — упавшим голосом проговорила она.— И продать некому и подарить некому. И бросить не хочу. Будет стоять одинокий, мертвый. Холодный, пустой. Ужасно! Что? — Она резко обернулась ко мне.