— Была. В пестром сарафане.
— У тебя что? Галлюцинации? Тебе стали мерещиться молоденькие девочки? Ну-ну, шалун.— Она засмеялась.
Я промолчал. Не было у меня никаких галлюцинаций, и дочь Аристарха Безденежных не померещилась мне, она живая только что стояла внизу. Не знаю почему, это видение так взволновало меня, почти испугало: каким образом она появилась тут, в моем дворе, в первые же часы моего возвращения из города, где всего несколько дней назад я хоронил ее отца? А может, правда мне померещилась она?
— Сходи за Платоном,— сказала Алла Дмитриевна.
Я спустился во двор, поймал Платона, он орал, брыкался, ругался, но я притащил его домой, где Алла Дмитриевна в два счета усмирила его: у нее с ним особые отношения, ее он слушается. Ловя Платона, гоняясь за ним, я обежал весь двор — не было там дочери Аристарха Безденежных.
Впрочем, мне некогда было, да и ни к чему сосредоточиваться на этой мысли, была она или не была. Дела закружили меня, приближалась начало учебного года.
Из всех учебных дней я, наверно, больше всего люблю 1 сентября — торжественный, радостный праздник, когда весь утренний город благоухает цветами, которые несут школьники, когда мамы и папы ведут за ручку новичков-первоклашек, ждущих от новой жизни чуда.
Нынешнее 1 сентября было пасмурным, ветреным, дождь прошел ночью, в школьном дворе стояли черные лужи. Тетя Глаша, уборщица, старательно разметала их жесткой метлой, и к тому времени, как двор заполнили дети, асфальт был сух.
Ровно в восемь я, как делал это из года в год, поздравил всех с началом учебного года и начал свою речь. Эту речь я знал наизусть, я повторял ее каждый год, один и тот же пафос, одни и те же фразы, в меру ласки и в меру строгости, много высоких слов, которые не столь уж необходимы, но которые нужно произнести и без которых торжественная речь не - речь. Почему-то. всякий раз, когда я выходил на школьное крыльцо, чтобы произнести эту речь, я был полон намерения и даже уверенности, что сегодня не произнесу дежурных казенных фраз, но, как только открывал рот, слова сами вылетали из меня — и я говорил, говорил то, что давным-давно уже привык говорить. Есть какая-то тайна трибуны, на трибуне ты тот же, но и не тот, ты уже не Владимир Махонин, а должностное лицо, ты говоришь, но не совсем то, что думаешь, а скорее то, что должен думать.
Я начал свою речь и покатился по привычной колее, и вдруг за толпой первоклашек, за спинами родителей, у школьных ворот увидел— нет, это непостижимо! — дочь Аристарха Безденежных. И смешался на мгновение, привычные слова застряли у меня на языке, я съехал с заезженной колеи и, сам не зная отчего, стал говорить совсем другое. Стал говорить о том, что сам когда-то был маленьким мальчиком и у меня было 1 сентября, когда я впервые пришел в школу, я говорил, что жизнь долга и коротка, что надо учиться быть не только образованным, но и честным, добрым, совестливым, порядочным человеком. Меня несло и несло куда-то в воспоминания, в лирику... Кому я все это говорил? Детям? Или ей, дочери Аристарха Безденежных? Или своим сослуживцам, которые потом, вечером на педсовете, где мы подводили итоги дня, говорили мне лестные слова о том, что речь моя была и проникновенной и искренней. А мне было неловко и даже стыдно: почему занесло меня в лирические дебри, зачем я обнажился в своих чувствах?.. Но вот что интересно: когда я закончил свой монолог на школьном крыльце, дочь Аристарха Безденежных исчезла... Да и была ли она? Что ей тут делать? Может быть, права Алла Дмитриевна — мерещатся мне молодые девицы...
Каждый год в начале сентября я с Платоном хожу в зоопарк. Эта прогулка как бы лакомство для него, завершение беспечных летних игр перед наступлением трудовой детсадовской зимы. Он был еще в таком возрасте, когда созерцание зверья, даже загнанного в клетку, вызывало у него восторг, удивление и желание приобрести для дома живую игрушку, будь то собака, лев, крокодил или обезьяна. В тот год наши сборы затянулись — все дела и дела,— уже осень пришла в Москву, а я так и не находил времени отправиться с Платоном в гости в звериную тюрьму, именуемую зоопарком. Наконец в одно прекрасное пасмурное воскресенье я взял его за руку, и мы отправились.
Косо летели листья с деревьев, в вольерах грустили усталые звери, лениво разглядывая людей, жмущихся от ветра возле их решеток; печальный пони, маленький конек, позванивая бубенцами, бегал по кругу, катая веселых детей, в застылой тяжелой воде пруда скользили утки.
Платон — особый внук, уникальный в своем роде, существо столько же обаятельное, сколько хитрое, изобретательное, вредное. Что он выкинет — никогда нельзя знать, но уж если выкинет, то можно быть уверенным (или, наоборот, совсем нельзя быть уверенным), к каким неожиданным последствиям приведет эта его выходка.
Он обошел все клетки, покатался на пони, подразнил верблюда, покормил белого медведя и был послушен, был снисходителен ко мне, однако стоило мне сказать: «Пора, Платоша, домой», как Платон врос в землю.
— Не пойду!
Я знал его упрямство, схватил в охапку, сунул под мышку и поволок к выходу. Платон вертелся, дрыгал ногами, орал что есть силы:
— Мама, мамочка, ой, караул, помогите! Куда ты меня тащишь, дядька? Я не знаю тебя! Отпусти!
— Не срамись, Платон! Перестань! Не хулигань! — увещевал я его.
Но он орал все громче и громче:
— Ой, помогите! Ой, мамочка!
Он сумел вырваться из моих объятий и побежал в сторону площадки молодняка, но я догнал его, и тут вредный хитрый внук мой устроил настоящий спектакль.
— Отпусти меня, дядька! — орал он.— Я не знаю тебя! Мама, мамочка!
Собралась толпа, кто-то подозрительно спросил меня:
— Гражданин, что вы хотите от ребенка?
— Это внук мой! —сказал я.
Но Платон заорал:
— Врет, врет! Я не знаю его!
— Ты в самом деле не знаешь его, мальчик? — спросила женщина.
— Не знаю! — орал Платон.— Мама!
— Перестань! — сказал я,— Идем домой!
— Где твоя мама, мальчик? — спросил кто-то.
— Мама его на работе. Пожалуйста, разойдитесь,— сказал я.
— Мама здесь, он врет, я его не знаю! — орал Платон.
— Ну, хватит,— сказал я, сунул его под мышку и пошел прочь от толпы.— Три дня не будешь смотреть телевизор.
— Купи мороженое — не буду орать,— сказал Платон.
— Нет!
— Купи! Позову милиционера!
— Ты еще и шантажируешь? Неделю без телевизора!
— Мама! — заорал Платон.— Отпусти, дядька! Милиция! Ну, купишь? — спросил шепотом.
— Нет!
— Вот моя мама! — вдруг заорал Платон, вырвался от меня и бросился к молодой женщине, которая шла мимо.— Мама, мамочка!
Женщина испуганно сделала шаг назад, оступилась и охнула: вывихнула ногу.
— Иди прочь,— сказал я Платону.— Отправляйся куда хочешь. Смотри, что наделал!
— Ничего, пройдет сейчас,— говорила женщина, держась за дерево, но сдвинуться с места у нее не было сил.
Я помог ей добраться до скамейки.
— Я больше не буду, тетя,— сказал Платон, раскаиваясь,— не сердитесь, я очень плохой человек, у меня много пережитков капитализма.
— С пережитками надо бороться,— сказала женщина, морщась от боли, пытаясь улыбнуться этому милому вредному Платону. — Между прочим, ты, мальчик, возможно, сломал мою карьеру. Я ведь шла на решающее свидание с господином, который обещал меня рекомендовать на работу. Мне надо добраться до клетки льва, а как мне туда добраться?
— Мы вас доведем! — воскликнул обрадованно Платон.
— Предприимчивый растет товарищ. Не правда ли? — сказал я.— Ну что ж, попрыгаем в львиную пасть.
— А вообще-то не очень хочется мне туда и прыгать. Ногу вывихнула — возможно, это перст судьбы,— сказала она, но оперлась на мою руку и дохромала до клетки льва.
Я усадил ее на скамейку и сам сел, смирившись с тем, что Платона мне все равно сейчас не вытащить домой.
К скамейке подошел спортивного вида молодой человек.
— Здрасте! — сказал он и протянул две белые гвоздики моей страдающей от боли в ноге спутнице.