— Дарить надо, молодой человек, нечетное число — один, три, пять цветков. Четное количество несут на кладбище,— сказал я, а зачем сказал, и сам не знаю: какое мое дело?
— Ах, какие церемонии,— нарочито жеманно проговорила женщина,— важно внимание. Между прочим, познакомьтесь, это мой папа.— Она так и сказала — «папа», и, не дав мне времени удивиться, что я приобрел еще одну доченьку, крикнула: — Платон, Платончик, иди сюда! — И, когда Платон подошел, сказала: — Не убегай далеко, деточка. А это мой сыночек, сын, сынище...
— Новость! — удивился молодой человек и даже скис сразу лицом.— У вас такой большой сын?
— Ну отчего же! Не очень большой, маленький. Скажи дяде «здрасте», Платон.
— Привет! — воскликнул сообразительный Платон, сразу принимая ее игру.— Мороженое охота. Купите!
— Платон! — сказал я.
— Не вмешивайся, дед,— проговорил Платон и почти с угрозой спросил: — Вы купите мороженое?
— Конечно,— невесело сказал молодой человек.
Платон взял его за руку и повел к павильону, торгующему мороженым.
— Уж не актриса ли вы, доченька? — спросил я.
— Нет, к сожалению,— ответила она.— Неужели вы не узнаете меня? Или только делаете вид, что не узнаете? Как тесен мир, не правда ли?
Не знаю, тесен мир или нет, но я ее видел впервые и никогда прежде не встречал, хотя в голосе ее, в лице и было что-то неопределенно знакомое.
Она засмеялась:
— Откуда же вам узнать, я в парике, а в парике я сама себя не узнаю.
Она сняла парик. Это была дочь Аристарха Безденежных Ирина Аристарховна.
— Вы определенно существуете под разными обличьями! — воскликнул я.— Вы приходили ко мне во двор?
— Ага, заметили?
— И к школе первого сентября?
— И первого сентября и слышала вашу речь... И убедилась — вы хороший, искренний человек.
— А зачем это надо — убеждаться?
— Надо.
— А сейчас? Сейчас тоже пришли убеждаться?
Она засмеялась.
— Нет, сейчас это случайность. Закономерная случайность. Неизбежная случайность. Судьба... Нет, вы посмотрите, у них полнейшее взаимопонимание!
По аллее шел молодой человек, на плечах его сидел Платон, сосал мороженое. Молодой человек был явно обескуражен, что его оседлали, но делал вид, будто весьма доволен таким обстоятельством.
— Этот господин работает в поликлинике,— сказала она,— я очень просила его составить мне протекцию, я не могу в больнице работать. Просила. Но уже раздумала.
— Дед, идем домой!—скомандовал Платон, слезая на землю.— Не ругайте меня, тетя.— Он умел быть вежливым до противности, хитрый ребенок, уже научившийся приспосабливаться ко всяким обстоятельствам.— Мы уходим, уходим! — проговорил он, глядя заговорщицки на смутившегося молодого человека.
— Я буду благословлять тебя, малыш,— многозначительно ответила дочь Аристарха Безденежных...
Прошло несколько дней, и как-то утром, торопясь на работу, я встретил ее в метро.
— Здрасте,— сказала она.— Я уже в полном порядке, нога не болит. Между прочим, я жду вас здесь второй день.
— Зачем?
— Так просто. Буду каждое утро вас встречать. Хотите?
— Зачем, голубушка?
— Опять «зачем»? Это ваше любимое слово? Не знаю зачем. Интересно. Вы спускаетесь по эскалатору, а я вас уже жду — «здрасте», и мы идем с вами в школу. Вдвоем всегда лучше, чем одному, правда? Я буду вас провожать до школы. Можно?
— Но зачем?
— «Зачем», «зачем». Как беден ваш язык! — воскликнула она.
Подошел поезд, раскрылись двери, одна толпа хлынула из вагонов, другая — на смену ей — рванулась в переполненные вагоны и втиснула нас в душную, влажную тесноту, где стоял спертый дух разбухших от дождей пальто, мокрых сумок и зонтов.
Мою спутницу протолкнули в середину, а я стоял вдалеке от нее, у самых дверей. Вытянув шею, приподнявшись, наверно, на цыпочках, она поискала меня глазами, сказала громко, перекрыв шум поезда и людское гудение:
— Я здесь! Тут я!
Она меня раздражала, ее простодушие было похоже на бесцеремонность. Крикнув «тут я», она решила сообщить всем и такое известие:
— Я знала, что встречу вас!
Я отвернулся, будто ее слова относились не ко мне, а к кому-то другому. Но пассажиры были так заняты сами собой, своими мыслями или привыкли к таким разговорам через весь вагон, что и внимания не обратили на ее сообщение.
Чем ближе мы подъезжали к конечной станции, тем все меньше и меньше становилось людей, и наконец она сумела пройти ко мне, встала возле, смотря на меня снизу вверх, чуть улыбаясь.
Взгляд ее был неприятен мне. Она смотрела на меня будто с восторженностью или — это уж совсем нелепость какая-то! — с влюбленностью, что ли. Я делал вид, что не замечаю этого взгляда, смотрел мимо ее лица или на свое отражение в дверном стекле.
— До свидания,— сказал я, когда поезд остановился на последней станции.
— Я провожу вас! — Она бежала за мной по платформе к выходу.
— Не надо, спасибо.
— Ну почему? — упавшим голосом спросила она.— Можно?
— До свиданья,— сказал я, сердясь.
Она осталась на платформе... Но весь день меня не покидало чувство то ли досады на нее, то ли вины перед нею.
На следующий день утром, еще спускаясь по эскалатору на платформу, я увидел ее. Она стояла внизу, запрокинув голову, смотрела вверх, ждала меня, искала глазами. Увидела, замахала рукой, запрыгала на месте.
— Здрасте,— сказал я,— и до свидания.
— Но почему? Я провожу!—воскликнула она со слезами в голосе.
— Не надо. Сам доберусь,— сказал я и рванулся в открытые двери подошедшего поезда, сбежал от нее...
На другое утро я снова встретил ее в метро. Но она не подошла ко мне. Вошла следом в вагон, стояла в отдалении и не смотрела в мою сторону. Вышла, не доезжая до конца одну остановку.
Она ждала меня в метро каждое утро, но ко мне не подходила, ехала в одном вагоне, не произнося ни слова. Она злила меня, я старался выходить из дома раньше обычного, потом еще раньше, затем намного раньше — и все равно она неизменно поджидала меня у эскалатора. Я задерживался, стал позже выходить — она ждала.
Дома по вечерам или в выходные дни раздавались таинственные телефонные звонки: кто бы ни поднимал трубку, я или Алла Дмитриевна, трубка молчала, только шумело пространство, бегущее по проводам, тихий гул вселенной.
— Да? Да? Слушаю. Вас не слышно. Перезвоните,— говорили мы в трубку, а трубка молчала, и в этом молчании пространства было что-то жуткое, знобкое...
Однажды утром я подошел к окну, откинул штору и замер: шел снег. В тот год осень затянулась надолго, люди и земля измучились в ожидании зимы, а ее все не было. Деревья давно спали, стояли, воздев худые, беззащитные ветки, дожди стегали их, но почерневшие стволы не впитывали влагу, вода стекала вниз, лужи расползались по асфальту. Бывшие осенние листья превратились в склизкий мусор и гнили в скверах, не дождавшись погребения. На стенах домов, пропитавшихся влагой, плыла краска. Жалкие, мокрые голуби сидели на ржавеющих балконных перилах.
Зима не приходила. Дожди сменились бесснежными заморозками, ветер выдул лужи, асфальт стал сухим, голым, дворники зачем-то посыпали его песком, и песочшя пыль летала в воздухе, оседая на губах. Оттого, что зимы не было, а стояла осень не осень, мороз не мороз, что все изнылись в ожидании обновления земли и болели многими болезнями, было неуютно, тревожно, неприкаянно. Потому-то, наверно, когда я увидел в окне первый снег, покрывший и улицы, и деревья, и крыши, всю землю со всем ее содержимым, я замер от ощущения новой жизни. Зима рождалась мучительно и вот наконец родилась такой прекрасной. Из мертвой, гниющей осени земля перевоплощалась на моих глазах, одеваясь в новые, веселые одежды. Снег, крупный и пушистый, театральный, неправдоподобный, падал и падал на счастливые деревья, прикрывая их усталую наготу, на молодых собак, еще не видавших снега, испуганно жмущихся к ногам хозяев, на детей, прыгающих под снегом, как под первым весенним дождем. Земля перевоплощалась торжественно и празднично.