Литмир - Электронная Библиотека

Конечно, относиться к идеологической работе как к кормушке или даже как к способу выживания - не очень достойно и не очень безобидно. Но и доставлять людям неприятности, не надеясь этим что-либо изменить, - тоже не очень гуманно и осмысленно. Но так ли уж хорошо было бы, если бы никто вообще не пытался говорить своим голосом? Получается, что в сталинской мышеловке никто не должен был выглядеть достойно и быть правым - в такие отношения были поставлены мы друг к другу...

Первый гром ударил неожиданно. В 1944 году меня не приняли в Литинститут. Это было удивительно. Я уже давно там был своим человеком, никто не сомневался, что кого-кого, а меня-то примут. Но вот не приняли. Был бы я умней и опытней, то понял бы, что это кажет зубы СИСТЕМА. Но я этого не понимал и пошел к директору.

Должен сказать, что до тех пор с официальной и академической жизнью института я не соприкасался. Доходили до меня институтские анекдоты вроде приказа начальника военной кафедры (но не легендарного Львова-Иванова, которому это приписывается, - это было еще до него): "Мужчины, имеющие "хвосты", а также девушки и женщины, не удовлетворившие начальника военной кафедры, к экзаменам допускаться не будут". Но в принципе интересовали меня только студенты и поэтические семинары. Правда, директор (фамилия его была Федосеев, а отчества я не помню, помню только, что вместе с именем "Гаврила" оно очень напоминало державинское "Гаврила Романович") производил некоторое впечатление. Высокий, импозантный, культурный, демократичный. Его очень нахваливала одна студентка, с которой я довольно близко (но не романически) сошелся и которая потом вышла замуж за гэбиста и исчезла с горизонта. Про нее позже всякое говорили, но я не любитель повторять всякое. Ни один из арестованных тогда студентов ее в этом смысле не упоминал. Даже Белинков, большой любитель подобных "разоблачений". Так вот к этому интеллигентному, по общему признанию, человеку я и пошел выяснять "недоразумение" - мне ведь это казалось недоразумением. Но, как только я вошел к нему в кабинет, тут же увидел, что недоразумения - во всяком случае, на институтском уровне - нет.

- Да, мы вас не приняли, - сказал Гаврила "Романыч". - Вам надо грузить уголь.

Этого "грузить уголь" он придерживался твердо и злобно, даже не пытаясь обосновать свой взгляд. Почему он так себя вел? Антисемитское объяснение отпадает. В институте училось много евреев, с которыми у него были прекрасные отношения. Больше это походило на поведение человека, вынужденного сделать подлость и идущего по этому пути до конца. Не помню даже, разозлился ли я на него, ибо вообще мало думал о его поведении, - был слишком ошеломлен нелепостью самого факта. Конечно, сегодня за всей этой сценой предельно ясно прочитывается испуг.

Как это ни комично, но и с точки зрения идеологии поведение директора вовсе не было безупречным - он выдавал подлинную психологию режима. Ведь официально грузить уголь считалось не менее, а может, даже и более почетным делом, чем писать стихи. Так что, ссылая меня на уголь, как на каторгу, он, руководитель идеологического учреждения, можно сказать, оскорблял героический труд советских шахтеров...

Еще одна пикантная подробность. Преподаватель марксизма Зайцев сочувствовал моим злоключениям. Не следует дальнейшее воспринимать сквозь призму нашего сегодняшнего отношения к его предмету. Так что я вовсе не удивлялся этому сочувствию. Но вот Федосеев ушел и его заменил Зайцев. И я попытался опять. И наткнулся почти на то же. Разговаривал он со мной иначе, без желания унизить, без личной подлости, но все же с наглой нелогичностью отвергая мои поползновения. Эта наглая нелогичность - обязательная черта деятеля сталинской эпохи - жизни в обстановке, когда логически нельзя объяснить почти ничего. Способность к ней становилась даже знаком солидности.

После абшида в Литинституте мне не оставалось ничего другого, кроме как восстановиться в Лесотехническом. Но оказалось, что этот абшид был только дальним раскатом грома. По-настоящему тучи стали сгущаться надо мной к концу года, хотя очень долго я ничего такого не замечал.

Началось это ("начало было так далеко") перед одним из занятий в "Молодой гвардии", которые тогда еще происходили в холле. Вдруг кто-то сказал мне: "Смотри, Крученых!" И действительно, на занятие пришел легендарный Алексей Крученых. Футурист,"ничевок", "дыр-бул-щир", друг Маяковского. Все это для тогдашней литературной молодежи событие. Сам футурист выглядел ординарно. Естественно, был он уже в летах, седоват, но не сед, голос имел высокий и какой-то мягкий. Беседы с ребятами заводил легко, в богемной обстановке был как рыба в воде. С ним вместе пришел молодой человек высокого роста и в высокой шапке. Вокруг них возникло веселое шебуршение, продолжавшееся несколько минут. И вдруг Крученых как бы невзначай, но громко спросил: "А кто у вас тут Мандель?"

Я с удовольствием откликнулся. "Ты? А ну прочти стихи про Сенатскую площадь". Как я уже отмечал, упрашивать тогда меня не надо было. Прочел про Сенатскую. И еще. И еще. Молодой человек тоже слушал - внимательно и доброжелательно. Потом он дал мне свой телефон. Чтоб приходил в гости - там поговорим... В силу некоторых причин, о которых позже, называть его подлинное имя я не хочу. Назову его Петр, Петя... Телефон я записал, но поначалу об этом забыл.

Между тем стало происходить нечто странное. Вокруг меня стала образовываться пустота. Все, с кем я общался раньше, вдруг оказывались ужасно заняты - и раз, и еще раз, и еще много-много раз. Кроме тех, с кем я встречался редко. Правда, на "лесотехнической" стороне моей жизни это не отражалось. Но ведь я больше пропадал в Москве. Это, как я понял через несколько лет, была обычная игра ГБ с намеченной жертвой, имевшая целью еще до ареста довести ее до отчаяния. Кстати, изобличающая опыт борьбы исключительно с невинными - любой конспиратор воспринял бы это как сигнал о необходимости замести следы.

Конечно, тогда я об обычности этой игры ничего не знал, но все было настолько однозначно, что я заметался. Усугублялось мое состояние тем, что как раз в это время я начал "признавать советскую власть". Действовала на меня приближающаяся победа, бравые и неглупые офицеры, приезжающие с фронта и, несмотря ни на что, верившие в Сталина, и многое другое, о чем я уже говорил. Я как-то не мог ощущать себя выше всех этих людей. И мне хотелось "быть как все". И как раз в этот момент надо мной начал свистеть аркан. Все это было так невыносимо, что, когда я встретил на улице Крученыха и тот спросил: "Как жизнь?" - я ответил, не задумываясь: "Плохая", а на вопрос: "Почему так?" - "Посадят!". Надо сказать, что Крученыха мой ответ не удивил. Он только посоветовал: "А ты позвони Петру - помнишь, со мной к вам на объединение приходил? Скажи ему, что происходит, может, он поможет".

Терять мне было нечего, я позвонил Петру и сказал, в чем дело.

- Ну что ж, - сказал Петр, - заходи ко мне сейчас, поговорим - может, я и действительно смогу тебе помочь.

Принял он меня очень хорошо и тепло. Я читал стихи, мы разговаривали вполне дружески. И такие - искренние и доверительные - отношения были у нас всегда.

Как будет ясно из дальнейшего, с ГБ он как-то был связан. Но мне он сделал не зло - добро. И о людях, которые из-за него пропали, я не слышал. Именно поэтому я сейчас опускаю его имя и вообще избегаю рассказывать о нем, о наших спорах, например. Желающих не глядя разоблачать и без меня хватит.

Дальше начала разворачиваться фантасмагория. Петя предложил мне составить маленький сборник из лучших стихов - независимо от крамольности. Те, кто будет решать мою судьбу - кто именно, он тогда не сказал, - будут решать только по степени талантливости. Странный в юридическом отношении критерий, сказал бы я теперь, но тогда он и мне и Пете показался вполне естественным.

101
{"b":"587923","o":1}