Литмир - Электронная Библиотека

Сегодня, когда люди моего поколения становятся объектом одномерной резвой критики новых поколений, важность этой задачи, на мой взгляд, даже возрастает. Дело не в том, что мы не заслуживаем критики — в этой работе ее будет сколько угодно,— дело в том, что в этой резвости есть не только попытка самоутверждения за чужой счет, но и опасное забвение истории. Будет плохо, если наш опыт не будет учтен, если ехидно-наивный вопрос: «Как вы (то есть мы. — Н. К.) могли?» — будет многим казаться убийственно простым. Это значит, что многие из них при случае, в безвыходной ситуаций, тоже не узнают соблазна (а он на то и соблазн, чтоб его не узнавали) и предадутся ему как истине.

Задача моя все та же, но времена и условия — иные. Как бы сегодня ни вел себя Горбачев (или Ельцин, или кто другой — вычитываю текст после крушения августов­ского заговора), то, что он сделал в начале перестройки,— это попытка реанимации нашего убитого общества. В дни, когда я пишу это вступление, реанимация захле­бывается в цейтноте, преследовавшем ее с самого начала. Все надо сделать, все неотложно, все требует средств. Старая система работать не может, а новую вводить сложно и боязно. И есть чего бояться. Сравнение с нэпом неправомерно — тогда достаточно было разрешить крестьянствовать, торговать, заняться предприниматель­ством, люди все это умели делать. Теперь не то — слишком уж велик был этот «великий перелом», слишком уж долго мы жили этой переломленной жизнью, противоестественными производственными отношениями. Никому с ними не было хорошо — все страдали, все чертыхаются, но... привыкли, притерпелись, приспосо­бились, многие приворовались. Как-то живут. И ломка пугает.

Выходит, пятая нога,

Пришитая искусно,

Бывает тоже дорога.

И это очень грустно,—

писал поэт Валентин Берестов о собаке, околевшей с тоски, когда у нее отрезали искусно пришитую и сильно досаждавшую ей пятую ногу. Мы не собаки, но пятую ногу пришили и нам. И многим страшно с ней расставаться. Но и оставаться с ней в нашем случае опасно — от нее гангрена идет. Систему все равно придется менять — иначе не выжить.

Но как это сделать? Обычно сменяющая система созревает в недрах сменяемой, но в недрах нашей искусственной системы не созревает ничего, кроме всесторонней коррупции. По-видимому, вернуться к естественности эта искусственная система может тоже только искусственным, то есть детально продуманным путем. С тем только отличием, что мероприятия должны быть продуманы таким образом, чтоб они по дороге подхватывались просыпающейся стихией жизни, то есть чтоб они шли навстречу этой стихии.

Это и само по себе трудно. Рыночная система может начать давать плоды, то есть облегчить людям жизнь, быстро, но не сразу. Поначалу она больно заденет ближайшие интересы слишком многих, отнюдь не только номенклатуры. А куда дальше задевать? Полки пусты, люди раздражены, в Москве очереди за любым товаром. Куда дальше? Никто еще никогда не возвращался к реальности из такого погружения в фантастику и прострацию, как мы. У человечества просто нет такого опыта. Экономисты ищут и предлагают разумные выходы, но на все нужно время, а его нет.

А ведь есть влиятельные круги, которым реформа — нож острый, которые самоубийственно стремятся и умеют затормозить любой путь к спасению. Сейчас они потерпели поражение в связи с попыткой переворота, но вряд ли исчезли. Военный переворот может стабилизировать политическую обстановку, но восстано­вить разрушенные экономические отношения он не может. Тем более с армией, допустившей дедовщину, и при генералах, слившихся с партократией. При этих условиях военный переворот в случае успеха окажется только стимулятором хаоса.

Но, может быть, разгром заговора спасет нас. Ведь дело пахло какой-то странной перманентной гибелью великой страны. И порою мне казалось, что писать нелепо — до того ли читателю?

Не идет из головы увиденное по телевизору осенью 1990-го. Интеллигентная женщина в очереди за чем-то, растянувшейся на десять кварталов. В ответ на вопрос корреспондента она показала ему ладонь с номером своей очереди, а потом отвер­нулась и заплакала. Конечно, от беспомощности и отчаяния прежде всего — тяжело и обидно выстоять такой хвост за тем, что съестся очень быстро. Но еще и от стыда за свою страну, за то, что без войны и бедствий мы сами себя довели, дали себя довести до жизни такой. Я старше этой женщины минимум лет на двадцать, живу за границей и хвостов не выстаиваю. Но мне тоже хотелось плакать от стыда вместе с ней и перед ней, хотя никакой особой вины перед ней у меня нет. Разве только то, что я старше. Но и я уже пришел «на готовое», от меня ничего не зависело... А на постижение самых простых истин бытия мне пришлось потратить годы.

Я и теперь мало что могу изменить, но поделиться опытом этих лет считаю необходимым. Это напряженный духовный опыт. И даже если сейчас людям будет не до него, потом он может стать им нужным.

Есть еще одна — может быть, самая существенная — сторона моей жизни, связанная со всем, о чем говорилось выше, но особая. Это мои творческие поиски, то, к чему я пришел в понимании поэзии, моя борьба с культом бессмысленного самовыражения (самовыражения без откровения) и «новаторства». Она тоже будет занимать свое место в этой книге. В книгу, вероятно, войдут те мои стихи, которые имеют отношение к моей внутренней биографии, но не кажутся мне сегодня выходящими за ее пределы. В нашей жизни было и есть слишком много острой современности, и это не очень хорошо для искусства. Но еще хуже для него ложь — искусственно игнорировать эту «современность» тоже нельзя. Надо ее преодолевать. Но об этом в других моих работах и — в самой этой книге!

НАЧАЛО ДЕТСТВА: СРЕДА ОБИТАНИЯ

Я родился 14 октября 1925 года в Киеве. Это значит, что я родился через восемь лет после октябрьского переворота и года за четыре до начала «великого перелома», то есть коллективизации, уничтожения кулачества как класса в деревне и «мелкой буржуазии» в городе, индустриализации и прочих прелестей, определивших жизнь страны на многие годы вперед. Родился в апогее так угнетавшего романтиков революции «угара нэпа». Но подземная разрушительная работа «культурной револю­ции» уже шла вовсю, хотя казалась многим просто наивным культуртрегерством. Только такие зоркие люди, как И. П. Павлов, ощущали ее разрушительную потен­цию.

Конечно, эти ретроспективные характеристики времени сами по себе не отно­сятся к жанру воспоминаний, но без них не обойтись. Ими окрашены все воспоми­нания об этом времени, которое как-то уж очень быстро было отодвинуто в «наше славное прошлое», в разряд несомненных успехов, о котором запрещалось думать, да и сами запрещавшие, похоже, не думали, но у которого, конечно, была своя реальность, во многом определившая жизнь страны и жизнь многих, в том числе и мою. Мысли эти — не воспоминания, но для нас вспоминать значит думать. Думать о том, какой все-таки жизнью мы жили, что нас окружало, что значили слова, которые нам внушали. Блок сказал, что «Рожденные в года глухие / Пути не помнят своего». Не знаю, как назвать наши «года», но для нас, оглушенных ими, каждое трехлетие, максимум пятилетие,— целая эпоха, по-разному формировавшая созна­ние. Каждая небольшая возрастная группа — и это продолжалось чуть ли не до начала шестидесятых — представляла из себя как бы отдельное поколение. Лишь потом все эти поколения слились в одно. В «годы застоя» произошла кардинальная, настоящая смена поколений: сменились, пусть еще не до конца, все наши поколения вместе.

На первый взгляд так бывает всегда — во всяком случае, в Новое Время. Поколения сначала расходятся, ибо молодое обычно сильно преувеличивает свою особость, а потом сливаются. Это естественно. Но в нашем случае ничего естествен­ного не было. Просто при Сталине вся отечественная и мировая история рассматри­валась как подчиненная инстанция: как прикажут, так и будет себя вести. Это касалось и более далеких ее периодов — они получали каждый раз новую трактовку в связи с ближайшими политическими расчетами. Но особенна это касалось времен более близких — те вообще наглухо засекречивались.

2
{"b":"587923","o":1}