Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как писал герценовский корреспондент, «забота о будущем не в нашем духе; на словах мы готовы взвалить на свои плечи хоть всё человечество, будем социалисты, демократы, будем говорить об высокой честности с глазами в крови; на деле — боимся всякого труда, всякой мысли, живём настоящей минутой; наш чиновник ворует для того, чтоб покутить, купец мошенничает, чтоб сыну чин доставить, мужик работает, чтоб пьяну напиться. Даже материальной заботы об будущем нет; на того, кто об этом думает, в России показывают пальцами, он предмет насмешки и неприязни»{376}. Вот вам и отношение к Штольцу! Исторические обстоятельства, приучившие с недоверием относиться к делаемому своими руками будущему, ибо его в момент можно порушить, с другой стороны, приучали к хилиастическим мечтаниям: разом избавиться от всех бед, ибо без этого единовременного избавления от ига нечего было и думать о конкретике будущего быта. Разрушить до основанья, и лишь затем строить новый мир. Как показывает история, такое строительство с полным отказом от прошлого не только не успешно, но и сохраняет основные архетипы якобы уничтоженного прошлого: избавиться от чего-то можно только всё время сознавая себя, свою культуру, преодолевая её беды и противоречия.

Обломов готов довольствоваться самым примитивным образом жизни, только бы не задумываться о своей судьбе, не предпринимать каких-либо действий. Штольц пытается, спасти Обломова, но, как говорит народная пословица, трудно помогать лошади, которая не тянет. Штольц проигрывает битву за Обломова с «обломовщиной». И в этом-то и заключена трагедия романа.

Впрочем, могут сказать, что проигрыш этот предопределён, потому что Штольц чужд Обломову. Ведь он же «международный турист», человек другой крови, немец. Но интересно, что Гончаров не рисует Штольца чистым немцем, Штольц — пοлукровка (отец — немец, мать — русская). В Штольце Гончарова интересовало слияние, синтез двух культур. «Штольц был немец только вполовину, по отцу: мать его была русская; веру он исповедовал православную; природная речь его была русская: он учился ей у матери и из книг, в университетской аудитории и в играх с деревенскими мальчишками, в толках с их отцами и на московских базарах. Немецкий же язык он унаследовал от отца да из книг». Иными словами, по основным культурным параметрам (язык и вера) для Гончарова Штольц был русский. Да и в дальнейшей жизни, как мы знаем, он служил России, заботился о её преуспеянии. Гончаров утверждает, что такое двукультурье наиболее перспективно для развития человеческой личности, и стало быть, и её деятельности на благо людей, наиболее продуктивно для духовного обогащения той страны, той культуры, где эта личность существует. (Бахтин говорил, что культура погранична и её развитие совершается в диалоге. Мы знаем, что и наиболее перспективные научные направления возникают на перекрестье науки. Закон развития везде один и тот же.)

«Гончаровский Штольц, — пишет Ю. Лощиц, — конечно, ни в коей мере не является носителем фаустовского начала. Если уж искать для него у Гёте соответствующий прообраз, то таким прообразом будет скорее Мефистофель»{377}. Итак, Штольц — Мефистофель, совращающий Обломова на… труд. Известно, однако, что у Гёте задача Мефистофеля заключалась в прямо противоположном, ибо Фауст доказывал собой силу самодеятельности человека. («Чутьём, по собственной охоте //Он вырвется из тупика», — говорит о Фаусте Господь). Фауст утверждает, трактуя Евангелие, что «в начале было Дело», и сломать его дьявол хотел, погрузив в самодовольный покой. На том и зиждется их знаменитый договор:

Пусть мига больше я не протяну,
В тот самый час, когда в успокоенье
Прислушаюсь я к лести восхвалений,
Или предамся лени или сну…
(перевод Б. Пастернака)

Удалось ли это Мефистофелю? Как мы знаем, нет, ибо Фауст возвеличивает миг труда, восклицая:

Лишь тот, кем бой за жизнь изведан,
Жизнь и свободу заслужил.

Если не видеть деятельной стороны «фаустовского начала», то непонятно, как иначе можно определить это начало. А Андрей Штольц, прежде всего человек дела, самостоятельный человек, знающий себе цену.

Большой искус сказать, что Штольц — представитель «протестантской этики» (понятой по Максу Веберу, который к тому же сегодня у нас в моде). Однако делая Штольца православным, Гончаров априори отклоняет подобные попытки. Да и история показала, что на почве православия возможны великие деятели: учёные, инженеры, техники — припомним имена Менделеева, Павлова, Яблочкова, Вернадского, Чижевского. Они вполне разделяли утверждение Штольца, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно…» (В отличие от обломовско-карамазовского: до тридцати лет дотянуть, а там и «кубок об пол» — уйти из жизни в сон или в смерть.). Фаустовское начало деятельности, как показала история, имеет достаточно универсальный смысл, способность приживаться в разных культурах и позитивно работать там.

Впрочем, нельзя увидеть деятельной стороны Фауста, отрицая благотворность труда. Можно, конечно, воспринимать иронически, как школьную пропись, известную мысль, что труд создал человека, но можно обратится и к Библии и сказать, что только после изгнания первого человека из рая, собственно, и началась человеческая история, тот сложный процесс, который привёл к вочеловечению Божества (Христос), а затем обозначил и цель человеческой жизни: заслужить перед Богом райское блаженство — трудом ли, верой ли (которая тоже предполагает душевный труд)… Не будь изгнания из рая, вообще не о чем было бы говорить: не было бы ни Штольцев, ни Обломовых. Но поскольку это изгнание состоялось, не худо бы помнить, что путь отныне в рай — узкий и тернистый, путь труда.

Итак, Штольц надеется побудить своего друга к деятельности, да и доктор предупреждает Обломова, что без движения с ним «удар может быть». И для этой цели Штольц отчасти использует женщину, Ольгу Ильинскую. Некоторые исследователи в этом явственно видят проделки сатаны, напоминая, что именно Ева оказалась орудием дьявола по изгнанию Адама из рая. Но дело-то в том, что во всей мировой литературе, если женщина изображалась как ловушка дьявола, то задача её был увести мужчину от деятельности. Именно так пытался использовать Гретхен Мефистофель, надеясь, что Фауст удовлетворится кругом её, забот, интересов. Он выбрал саму чистоту и святость, ибо не святость страшна чёрту, а духовная деятельность, самостоятельность, независимость человеческой натуры. Точно также король Клавдий рассчитывает, что Офелия утихомирит Гамлета, уведёт от бурь и проблем. Забегая вперёд, скажем, что Гамлет не сдаётся Офелии и королю, а Фауст — Гретхен и Мефистофелю, Обломов же сдаётся Агафье Матвеевне, русской Гретхен с Выборгской стороны. У нас часто, противопоставляя Ольгу и Агафью Матвеевну, утверждают, что Агафья Матвеевна — воплощённая женственность. Кто же спорит, что она прекрасна, но не более чем Гретхен, которая становится для Гёте символом вечной женственности, только войдя в мир небесный. Тогда-то она, наподобие дантовской Беатриче, оказывается водительницей мужского духа к высшему его предназначению. «Здесь заповеданность //Истины всей. //Вечная женственность //Тянет нас к ней», — так кончил Гёте «Фауст».

По общему согласию, пушкинская Татьяна Ларина — идеал русской женщины, так сказать, российское воплощение вечной женственности. В мировой поэтике существуют два типа женственности, два типа Любви, со времён Платона именуемые «земной» и «небесной»{378}. Два таких типа находил Гончаров, у Пушкина отмечая в «Евгении Онегине» «две противоположности: характер положительный — пушкинская Ольга и идеальный — его же: Татьяна. Один — безусловное, пассивное выражение эпохи, тип, отливающийся, как воск, в готовую господствующую форму. Другой — с инстинктами самосознания, самобытности, самодеятельности»{379}. Ориентируясь на пушкинскую Татьяну, как признавался сам Гончаров, он писал свою Ольгу Ильинскую.

57
{"b":"587892","o":1}