Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

После падения Киевской Руси, когда Россия с выгодных торговых путей была отодвинута на северо-восток, в лесные дебри, произошёл явно заметный откол от Европы. Но «России, — писал Пушкин, — определено было высокое предназначение… Её необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы; варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабощённую Русь и возвратились на степи своего востока. Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией… »{261}

Центром, объединившим Русь в противостоянии татаро-монгольскому игу, стала Москва. Борьба за свободу и независимость страны требовала огромного напряжения сил, в том числе и духовных. Достаточно напомнить имена рубежа XIV — XV вв., такие, как Андрей Рублёв, Сергий Радонежский, Феофан Грек, Епифаний Премудрый. Москва пыталась продолжать и в значительной степени продолжала культурные традиции, заложенные ещё Киевской Русью, несмотря на тяжелейшие трудности и препятствия, стоявшие на пути культуры: татаро-монгольский гнёт, бесконечные войны, пожары, удалённость от мировых культурных очагов и пр. «На протяжении почти четырёх столетий своего существования в качестве великокняжеской столицы и «царствующего града», — писал академик Тихомиров, — Москва была тем основным центром, при посредстве которого на Русь притекали новые технические навыки, шли разнообразные культурные влияния из западных, южных и восточных стран»{262}. Вместе с тем именно с допетровской Русью связывали русские европеисты понятие косности, застоя, духовной неподвижности… Колоссальные духовные силы народа, полагали они, сковывались в своём развитии неблагоприятными социально-политическими условиями. Им казалось, что, во-первых, тут проявилось отрицательное влияние Византии, переживавшей в тот момент упадок и отделившей Русь взятой у Византии вероисповедной формой от бурно развивавшейся, переживавшей период Возрождения Западной Европы, а во-вторых, что в борьбе с татаро-монгольским игом Московская Русь поневоле многое взяла в своё устройство из деспотических принципов монгольских завоевателей. Эти черты Чернышевский находил неизжитыми и в XIX в.: «Основное наше понятие, упорнейшее наше предание — то, что мы во всё вносим идею произвола. Юридические формы и личные усилия для нас кажутся бессильны и даже смешны, мы ждём всего, мы хотим всё сделать силою прихоти, бесконтрольного решения; на сознательное содействие, на самопроизвольную готовность и способность других мы не надеемся, мы не хотим вести дела этими способами; первое условие успеха, даже в справедливых и добрых намерениях, для каждого из нас то, чтобы другие беспрекословно и слепо повиновались ему. Каждый из нас маленький Наполеон или, лучше сказать, Батый»{263}.

Государство складывалось в напряжённой борьбе на разных фронтах. «Мы теперь едва ли можем понять, — писал Ключевский, — и ещё меньше можем почувствовать, каких жертв стоил его склад народному благу, как он давил частное существование»[26]. Самодержавная власть занималась внешним устроением государства, не обращая внимания на устроение внутреннее. «Внутренняя жизнь порабощённого народа не развивалась, — замечал с горечью Пушкин. Татары не походили на мавров. Они, завоевав Россию, не подарили ей ни алгебры, ни Аристотеля. Свержение ига, споры великокняжества с уделами, единовластия с вольностями городов, самодержавия с боярством и завоевания с народной самобытностью не благоприятствовали свободному развитию просвещения»{264}.

Как мы знаем, развитие литературы не было полностью прервано, но вместо былого великолепия оставались, как говорил Пушкин, «бледные искры византийской образованности»{265}. Просвещение перестало быть доступным широким слоям. Книжность стала редкостью: «Во время Иоаннов не хватало школ простой русской грамотности»{266}. Обучение иностранным языкам вышло из употребления даже в высших слоях русского государства. На это обращал внимание Белинский, приводя в подтверждение слова из записок подьячего Григория Котошихина (времён царя Алексея Михайловича): «А иным языком, латинскому, греческого, немецкого, и некоторых, кроме русского поучения, в Российском государстве не бывает»{267}. Преследованиям в середине XVI в. подвергался и первопечатник Иван Фёдоров. Об этом помнили и писали уже в XIX в. русские демократически настроенные публицисты в спорах с ортодоксами старины, утверждавшими исконность и постоянство, непрерывность просвещения в России. «Первые русские типографщики, ученики датского мастера Бокбиндера, Иван Фёдоров Москвин и Пётр Тимофеев Мстиславец, принуждены были бежать в Литву, потому, как они объяснили в предисловии к Львовскому апостолу, что «презренное озлобление от многих начальников и учителей, которые ради зависти обвинили нас во многих ересях, изгнало нас из своей земли и от родных в чужую неведомую страну». Вот как было встречено на святой Руси в богоспасаемой Москве «скорее божеское, чем человеческое изобретение»{268}, — писал критик «Отечественных записок» А. М. Скабичевский.

Тема допетровской России постоянно присутствовала в общественно-литературной полемике 40-70-х годов. Славянофильски настроенные мыслители видели в Московской Руси своего рода идеал общественной гармонии, страны, христиански просвещённой, при этом избавленной от влияния иноземной книжности. Настроенные западнически революционеры-демократы говорили о явных противоречиях в старой Руси между народом и высшими классами (не случайно XVII в. назывался «бунташным» веком), о том, что они возникли вовсе не в петровскую эпоху, как утверждали славянофилы («История разлучила нас с ним (с народом, — В. К.) гораздо ранее Петра»{269} — заявлял Писарев), о том, что реформы Петра были вызваны внутренней потребностью страны, тянувшейся к просвещению, что отсутствие «книжности», просвещения, контактов с Европой вело отнюдь не к жизненности общества, а почти к смертельному застою: «Допетровская русская жизнь… была похожа на большой сонный пруд, покрытый тиной; сверху донизу всё дремало в этом затишье, в котором складывалось, оседало государство. Не приходя в себя, безличные поколения сменялись, как листья на дереве, жили тесно, связанные тяжёлыми периодическими обрядами. Покой и отрицательная простота этой жизни незавидны. В природе всё неразвитое тихо и покойно»{270}.

Необходимость исторического развития страны требовала реформ, требовала просвещения — более динамичного, напрямую связанного с передовыми странами мира. «Только крайнее невежество, — писал Добролюбов, — может считать реформы Петра случайным следствием прихотливого произвола этого человека. Человек мыслящий не может не видеть в них естественного последствия предыдущей истории России… Народу ничего не стоило принять новое направление, имевшее то преимущество перед старым, что заключало в себе зародыш жизни и движения, а не застоя и смерти»{271}.

Пётр I, занимаясь переустройством России, мало внимания обращал на словесность и искусство. «При Петре, — пишет исследователь, — искусство не имело ни самостоятельного существования, ни видного места. Оно было второстепенной подробностью общегосударственного строительства. Оно являлось разновидностью ремесла и придатком науки»{272}. Как показывают русские историки культуры, пафос государственного просвещения заключался в переносе в Россию не новых слов и понятий, а новых предметов новых отношений, новых принципов жизни, нового города. Сила вещей для Петра как строителя была важнее силы слов. Строительство Петербурга по образцам самой передовой на тот момент европейской страны Голландии создавало твёрдую материальную форму, внутри которой должен был созидаться цивилизованный русский человек. Городу, ушедшему с запада на восток (Константинополю), он противопоставил город, восстанавливающий связь Восточной Европы и Западной. Сравнение Петербурга и Москвы не случайно стало важной темой в искусстве и публицистике тридцатых — сороковых годов Пушкина («И перед младшею столицей// Померкла старая Москва»), Гоголя, славянофилов, Герцена, Белинского.

вернуться

26

Ключевский В. О. Курс русской истории // Ключевский В. О. Соч. В 9 т. Т. 2. М.: Мысль, 1988. С. 372.

34
{"b":"587892","o":1}