Ирина расхохоталась.
Из дальней аудитории вышли две девицы в очках. Громко разговаривая о том, что обалдели от занятий в лаборатории, и о том, что на улице дождь, они миновали Ирину. Одна из девиц свернула к соседнему окну, влипла в стекло очками, сказала равнодушно:
— Не перестал, — и вдруг ее голос надломился от удивления. — Смотри, Макаренке памятник поставили.
Вторая девица влипла в окно рядом.
— Где?
— Вон.
С минуту длилось изумленное молчание. Девушки сами себе не верили.
— Да это какой-то парень, — неуверенно сказала вторая.
— Чего он будет там стоять в дождь, — возразила первая.
Игорь взмахнул рукой, поправил шляпу. Девицы засмеялись.
— Пошли скорей, посмотрим.
Они заторопились вниз.
Через некоторое время появились в аллее, медленно прошли мимо клумбы. Потом, видимо, одна из них что-то сказала, они оглянулись на Игоря, засмеялись, еще раз оглянулись и побежали на улицу к троллейбусной остановке.
Игорь не обратил на них никакого внимания.
То, что он делал сейчас, было необычно, оригинально, не похоже на поступки других ребят института да и вообще на всех других людей. Он стоит под дождем на пьедестале, он — памятник любви. Он, человек с сильной волей, поставил себя здесь во имя всех Джульетт мира. Еще пятнадцать минут назад он был живым теплым человеком, но уже сейчас он превратился в камень: в гранит, в мрамор. Он будет стоять здесь, пока на придет Ирина и не прикоснется к нему, не оживит. Он будет стоять здесь под дождем, под градом, он будет стоять, даже если пойдет снег, до тех пор, пока Ирина не попросит его спуститься на землю.
Ирина ждала, когда ему надоест мокнуть, но он все стоял и стоял. Разозлившись, она достала из папки книжку «На балу удачи» — мемуары французской певицы. «В конце концов над ним каплет, а не надо мной», — подумала она. И ей действительно удалось вчитаться в книжку. Она забылась на полчаса, с удовольствием следя за тем, как уличная певичка мом Гассион становилась великой Эдит Пиаф.
Через полчаса, вспомнив, что она находится не в зале Шайо, а в институтском коридоре, Ирина посмотрела в окно и увидела, что Игорь по-прежнему стоит и мокнет. Читать ей расхотелось. Она мило подперла подбородок рукой и стала смотреть в окно на силуэт «памятника».
Фонарь на троллейбусной остановке горел ровно и тоскливо. Он освещал часть ограды, два дерева, черную клумбу.
Во всех углах двора таились серые тени. Фонарь не разгонял их, а лишь сообщал всему холодный блеск осени. Крупными капельками блестел пьедестал, блестела одежда Игоря, блестела темная зябкая листва деревьев. Ирина даже разглядела небольшую лужу около клумбы, в которой плавали, поблескивая, листья.
Ирина сдалась первая. Она вышла из подъезда под козырьком и, отвернув лицо от дождя, от клумбы, от Игоря, небрежно сказала:
— Ну, хватит… Я хочу домой.
Володька-Кант
Я заболел… Из-за трубы. Дядя Федя сказал мне, я сделал выводы и говорю Генке Морозову:
— Генка, ты в частном доме живешь, дай мне возможность заниматься.
Он, конечно, сказал, что не против помочь товарищу, но, дескать мать — отсталый в музыкальном отношении человек.
Я ему говорю:
— У вас сарай есть?
— Есть, даже погреб есть.
В погребе, если играть, ничего не слышно. Он помог мне оборудовать эстраду на бочках. Все довольны были. И я тоже. Между прочим, очень уютно получилось, когда мы доску на бочки положили. Я на эту доску сел, ноги свесил, самоучитель игры на трубе на колени положил и выдуваю разные мелодии. Выдую, а в перерывах опущу руку в бочку, достану солененький помидорчик — сжую. И дожевался на свою шею. Утром проснулся от неожиданного неудобства, смотрю, а у меня шея распухла. С этим небольшим неудобством я не захотел в поликлинику идти, пошел на работу. Думаю, железо буду резать, искры будут лететь: тепло, хорошо, согревающий компресс. А получилось, что к вечеру второе неудобство нажил, на вторую сторону распух. Раньше я мог шарфом три оборота с половиной вокруг шеи дать, а тут только три получилось. На пол-оборота увеличилась за одни неполные сутки. А что делать — вопрос?
Градусник под мышку сунуть — это я могу. Сунул, сижу. Смотрю, а он прыг-скок — тридцать девять с половиной. Положил я его на место и плюнул. Не для того плюнул, чтоб насорить, а с досады. К чему, спрашивается, мне такая температура?
Думаю: что делать? Опасно, когда у человека столько градусов в теле. До утра неизвестно что будет, надо кому-нибудь сообщить, что у меня температура. У Генки Морозова нет телефона, но зато у его соседа, полковника в отставке, есть. Пальто надел, шапку надел, пошел вниз по лестнице к Татьяне Осиповой по телефонному вопросу. В водке сорок градусов и во мне сорок, иду шатаюсь, как от водки. В дверь стукнул, Юрка Демонов открыл. Говорю:
— Здорово!
Отвечает:
— Здорово!
— Татьяна дома?
Она сама услышала, выглянула:
— Кто меня спрашивает?
Я говорю:
— Можно от вас позвонить?
Она:
— Пожалуйста.
Прохожу в комнату, шатаюсь, конечно. Она заинтересовалась, отчего я шатаюсь.
— Ты что-то не в себе, по-моему? Аа-а-а? Куда ты собираешься звонить?
— В Красный Крест, — говорю.
И в шутку, и вроде всерьез.
— Зачем? — спрашивает.
— Поздравить хочу их со столетием. Им в апреле тысяча девятьсот шестьдесят третьего года сто лет исполнилось.
— В апреле… А сейчас какой месяц?
— Ну и что ж, я ж их не поздравлял еще.
Сам шучу, а сам еле стою, а телефон все никак не соединяется. Полковник в отставке с кем-то там разговаривает, и мне достаются одни короткие гудки. Татьяна цап меня рукой за лоб, пощупала, сделала открытие.
— Да ты больной, парень!..
— Не отрицаю, — говорю, — для того и телефон понадобился.
— Ты же совсем больной.
Отняла у меня трубку. Я, конечно, не сопротивляюсь, ее телефон, что хочет, то и делает. Пожалуйста. Идти по лестнице заставила. Я говорю: с моим удовольствием, хоть на крышу. До крыши мы не дошли, я живу на шестом этаже. Первый раз она у меня в гостях оказалась. Я ей стул по-кавалерски предлагаю, интересуюсь про чай и томатный сок. Она мне:
— Какой же ты глупый, парень. У тебя какие-нибудь, таблетки есть? Аспирин, сульфадимезин?
— Не употребляю.
— У меня тоже нет. Что же мне с тобой делать, парень? В аптеку придется идти.
Я тоже понимаю, что без таблеток теперь не обойдешься, но сопротивляюсь для приличия:
— Не надо. Я так оклемаюсь.
— А температура какая? Мерил?
— Мерил… Некоторая.
Она увидела градусник на столе, взяла, а он нестряхнутый лежит, посмотрела, а там тридцать девять с половиной. Я на кровать сел, к грядушке прислонился, вижу, она на меня по-странному смотрит, признался:
— Ну, ладно, давай с тобой натуральный обмен совершим, не как при феодализме. Ты мне в аптеку сходишь, а я тебе патефон починю. Серьезно. Техника все-таки. У нас с матерью тоже патефон был. Только я его на хлеб обменял, когда один остался.
Татьяна не согласилась.
— Давай, — говорит, — лучше сделаем не как при феодализме, а просто по-человечески. Я в аптеку схожу, а ты разденешься и ляжешь. Молока у тебя, конечно, нет?
Она ушла, а мне уже совсем не до смеха. Даже задумался. Если, например, когда-нибудь меня совсем не будет, трамвайное движение остановится или нет? Не остановится. И какое я вообще к людям отношение имею? С какой стати она для меня бесплатно в аптеку должна ходить? Не должна вот, а пошла. Приятно. Дядя Федя тогда душевность проявил — тоже приятно было.
Она пришла с таблетками и молоко в кружке принесла. На кухне поставила греть, прямо совсем меня в неудобное положение поставила. Таблетки распечатала, говорит:
— Чудной ты, парень, глотай!
Я, конечно, в такой момент не то что таблетку, я не знаю что… колесо от автомобиля проглотил бы. Говорю ей: