Рано утром Наталка, открыв настежь окно, воскликнула:
— Боже мой! Опять небось яблочный квас у Данилыча забродил.
Егор подошел к окну. Огород был полон птиц. И все они точно ручные: ходили по траве и спокойно садились куда им только заблагорассудится. Вот две необыкновенно счастливые вороны спокойно сели огородному чучелу на плечи. Чудо. Воробьи, облюбовав окно, сели на подоконник. А один, что пошустрее, залетел в комнату.
— Когда птицы теряют страх, это к счастью, — засмеялась Наталка. И глаза ее засветились.
Егору приятно было смотреть на птиц. Но, видно, немножко захмелели птицы; это для человека яблочный квас и есть квас, выпей его хоть целое ведро, только жажду утолишь, а птицам даже пять капель вскружат голову. Яблоки Данилычева сына все бродят и бродят.
А Данилычу не до птиц. Нередко теперь по ночам холод охватывает его, подползает под одеяло, и тогда кажется, что его сердце кто-то грубо сжимает холодными руками и оно начинает тарахтеть как забарахливший мотор. Всматриваясь в ночную, парящую синь за окном, он встает с постели.
— Далеко ли? — сонно спрашивает его жена.
— Да пойду погляжу, нету ли дождя, — отрешенно отвечает он и, не включая в избушке свет, на ощупь выходит во двор.
Холмится лес невдалеке. Холодом дышит и бычится у горизонта ночь. Данилыч перелезает через ограду (в калитку выходить боится, несмазанные петли на ней скрипят, и жена может услыхать их визг) и, спотыкаясь, бредет к железнодорожному полотну. С трудом взобравшись на насыпь, он начинает ощупывать рельсы. Птицы, то поднимаясь, то опускаясь, кружат над ним. А он, не замечая их, точно нет сейчас для него ничего важнее этих стальных полос, шепчет:
— Это надо же, не признал я тебя, сынок, а ты меня, отца своего непутевого, узнал… Прости, прости меня, сынок, пощади…
Все тихо вокруг. Птицы и те улетели к яме, клевать яблоки. А уставшая ждать его жена торопливо встает с постели, оглядываясь и, непрерывно зевая, идет к насыпи. Заметив сидящего на рельсах мужа, она крикнет:
— Я из-за тебя все ночи не сплю, мучитель ты этакий…
Но Данилыч не обращает на нее внимания. Даже не смотрит в ее сторону. И жена его уходит спать. В последнее время такое случается все чаще.
— Ишь, с сыном ему захотелось повидаться, — иногда сквозь сон бурчит она. — Погоди, приедет он когда-нибудь, бока тебе старому обломает, а то, не дай Бог, еще обберет…
А Данилыч иногда до самого утра просиживал на железнодорожной насыпи. Когда, посвистывая, проходили поезда, он спускался чуть-чуть вниз, но затем вновь поднимался и подолгу сидел не шевелясь.
И лишь когда вылупливался на небе рассвет да выползал из-за леса, стелясь по траве покрывалом, туман-лизун, Данилыч шел домой. Жена, поджав под себя ноги, спала.
Пошарив за книгами на полке, Данилыч доставал завернутую в полиэтиленовый пакетик свирель.
Быстро одевшись, шел к лесу. Остановившись на опушке леса у старой березы, он, облизнув губы и глубоко вдохнув, подносил свирель ко рту. Нестройная, полная глубокого смысла мелодия незримо расстилалась над лесом, над опушкой и над избушками, в одной из которых жил его друг Егор. И был в этой простенькой грустной мелодии и перезвон листвы, и треньканье капели, и хруст срезаемой косой травы. Но в то же время столько в ней было печали, что каждый, услышав ее, тут же останавливался, тревожно озираясь.
— Опять Данилыч на своей свирели винится, — говорил прохожий, глубоко вздыхая.
На звуки свирели слетались птицы. А сам лес, казалось, замолкал. Затихал в нем стучавший топор. И лишь изредка шум поездов перечеркивал мелодию, но и то ненадолго. Глаза у Данилыча зажигались, он играл, не обращая ни на кого внимания.
— Ишь, опять воркует, — услышав звуки свирели, говорила Наталка Егору и с интересом прислушивалась.
Услыхав свирель, вскочит с постели Данилычева жена и, подойдя к окну, в нетерпении раскроет его. Освещенный утренним солнцем муж кажется ей каким-то таинственным, чужим. И тогда, взяв брезентовые тапки мужа, она бежит к нему и, положив у ног его тапки, мягко говорит:
— Что же ты, мой родненький, босой. Роса сейчас холодная. Не дай Бог, простудишься, — и тут же ласково прикрикнет: — Это же просто ужас какой-то. Ты дрожишь, точно лягушонок, — и она, поочередно приподняв его ноги, молча надевает на его распухшие ступни обувь. Потом садится на пенек с ним рядом и, сложив перед собою руки, осторожно посматривает на мужа, вслушиваясь в бесконечно длинные протяжные звуки свирели.
Наступило лето. И помолодевший лес, распушившись, стал набираться зрелости. Сенокос был в разгаре, когда Наталка как-то пришла в лес к Егору и, тихонько отозвав его в сторонку, чтобы не слыхал Данилыч, сказала:
— Дедуль, а ты знаешь, у нас, кажется, ребеночек будет, — и, поцеловав его, склонилась к его груди. — Ну что же ты молчишь, дедуль? Аль оглох?
Растерялся Егор. Может, шутит Наталка. Ведь столько лет не рожала. Но серьезной была Наталка. Понял Егор, что не до шуток Наталке.
— Ой, да что же это, дорогая Наталочка, с тобой случилось? — Дед от радости заплясал вокруг Наталки, точно молоденький жеребеночек. — Что же ты раньше мне не сказала? — чуть остыв, спросил он ее. — Я бы скупился на работу, берег себя. Какой же я буду отец, ежели не доживу до дня его рождения.
А Наталка вдруг обняла его и, по-кошачьи жмуря глаза, поцеловала.
Потом они сидели на траве. Цвел над ними дикий хмель. И Егор казался Наталке в эти минуты как никогда красивым. Он улыбался, тер руками на щеках щетинки. Встретившись с ее взглядом, в покорном смущении опускал руки, видно, не зная, куда их и деть. Порой они тянулись к косе, но она как назло была далеко.
— Не уходи, побудь со мной, — попросила его Наталка и, улыбнувшись, показала ему крохотную тряпичную куколку. — Видишь… — смущенно добавила она. — Я ее для того с собой ношу, чтобы у нас сыночек родился.
Егор взял в руки куколку, молча повертел ее, а потом вдруг, взволнованно посмеиваясь, произнес:
— Так это, значит, ты такими куклятами все деревья завешала?
— Ну я. А что?
— Рада небось?
— Рада, а как же! Это меня бабка одна научила. Чтобы сыночек родился, ты, говорит, одну куколку на груди носи, а другие на деревья вешай. В старину так делали. Ну а ты рад? Рад, Егор?
— Еще бы не радоваться. Ведь я, чай, сама знаешь, любому добру рад. А этому особенно, — и Егор, почесав затылок, счастливо улыбнулся. — Если сына ты мне, Наталка, родишь, то я, наверное, годков до ста проживу. Подбодрит он меня. Эх, если бы только знала, как он меня подбодрит, — и Егор погладил куколку. А потом, покачав головой, сказал: — Но только ты гляди, до конца соблюдай закон приметы. Привязывай их к дереву как следует… А то я их вчерась в траве штуки три нашел.
И, сказав все это, вдруг затих Егор. Переложил в Наталкины руки куколку. Отряхнулся. Глаза его сузились. Он усмехнулся. А потом вдруг, сграбастав руками у ног траву, крепко сжал ее в пальцах и, глянув на Наталку, спросил:
— А может, ребенок-то у тебя от кого другого?..
— Чудик ты мой, от кого же он может быть? Твой, — улыбнулась она. — Егор Егорыч Егоров.
— Егор Егорыч Егоров, — повторил он и засмеялся. — Это надо же так придумать. Егор Егорыч Егоров. Хорошо. А ведь ей-богу хорошо. Милая моя Наталка. Эх, если бы только ты знала…
У Егора кружилась голова. Он не находил себе места: то и дело пересаживался, выдергивая траву, скреб землю. Горько-сладкая истома охватила все его тело: он чувствовал себя в эти минуты необыкновенно молодым.
— Не бойся, Наталка, раз сковали, то вынянчим. Обязательно вынянчим, — он гладил ее по голове и улыбался. — Радость, какая радость! Эх, если бы ты только знала!
Слух о том, что Наталка беременна, быстро разлетелся по лесничеству, дошел он даже и до станции Печки. Поначалу все приняли Наталкину весть за шутку. А поверив, ахнули.
— Это надо же, в такие годы надумали родить!
Но не обращали внимания Егор с Наталкой на суды и пересуды. Жили на зависть многим душа в душу.