Двадцать лет назад Данилыч бросил жену с крохотным сыном. Что послужило причиной этому, он не может, а точнее, не хочет вспоминать. Не сошлись характерами, то ли еще чего, теперь это неважно. Он остался в Подмосковье. А она уехала в Ашхабад к брату. За все эти годы он ни разу не съездил к сыну — не пускала его новая жена. Незаметно прошли двадцать лет. Он уж и позабыл, что у него есть где-то сын. А тот вдруг сам объявился со своими яблоками да каким-то нежным, ангельским голоском, от которого защемило душу и пропал покой. Как же это нашел его сын? Мало того, сразу же опознал. Он отчетливо помнит тот день, когда поезд Ашхабад — Москва остановился рядом с ним, он косил вдоль полотна траву. Данилыч тогда в замешательстве подумал: «Небось машинист умом тронулся… Это надо же, под горку и так резко тормозить»… Забренчали, точно ведра, колеса, и заскрипел песок. Ну а потом сквозь этот металлический трахтарарамный шум раздался звонкий голос:
— Батя…
Данилыч, вздрогнув, в испуге сглотнул слюну: «Господи, что это такое почудилось?»
— Батя, да повернись сюда, с тобой твой сын говорит…
И тут словно кто ущипнул Данилыча. Быстренько повернулся он к составу и уже было начал карабкаться вверх по насыпи к железнодорожному полотну, как что-то остановило его. И в ту же минуту страшный стыд охватил его. Твердый и горячий комок сдавил ему горло. Все перепуталось в голове.
— Батя, ты живой… ты живой?! — выглянул из последнего вагона молодой парень. — Эй, батя, а ты знаешь, как я тебя узнал? — кричал он чуть погодя. — Это мамка тебя обрисовала. Лысинка, говорит, должна у него быть и шрам на левой щеке…
Сердито засвистел ветер по полотну, и встрепанный ветром Данилыч, обхватив руками запыленную голову, завопил:
— Сынок ты мой, сынок…
Эхом пронеслись по воздуху эти слова. И у крайних лесных деревьев от этого горе-выкрика опала на верхушках листва. И стало ясно, что лесные деревья всю жизнь наблюдают за человеком, радуются и страдают вместе с ним.
— Моя маленькая лялька во дворе так всем и говорит, что ее дедушка на ежика похож. Чудная, отчима боится… А на твою фотографию подолгу смотрит и смеется, словно чему-то радуется, — торопясь, рассказывал сын.
Поезд набирал скорость.
— Батя, яблоки у нас вкусные… Как раз тебе по зубам… — с последним вагоном исчезает крик Данилычева сына.
Скосив опушку, Егор приказывает Данилычу сегодня же вывезти траву, ибо к вечеру, наверное, будет дождик. Взяв вилы, Данилыч идет собирать траву. И, собрав всю в кучу, он начнет возить ее под широкий, длинный навес-сушилку.
— Ну что, очухалась? — спрашивает Егор ворону и, достав ее из-за пазухи, выпускает на волю. Она с шумом пролетает над телегой и скрывается в могучих соснах, где шумят птицы.
— К своим полетела, ишь, шалят как, — и, счастливо улыбнувшись, Егор пошел к ручью; широкий, изгибистый, он брал свое начало из-под огромного могучего дуба, корни которого, точно звериные лапы, удивительно нежно обхватывали и поначалу даже сопровождали водяной поток.
— Здравствуй… — значительно проговорил Егор ручью. Став на колени и откинув назад волосы, он усердно начал пить студеную воду. В воде он увидел свою растрепанную голову, ветви разнолистных, беспрестанно покачивающихся деревьев. Отражение их было не зеленым, а каким-то темно-серым, местами до черноты.
Напившись, Егор вытер подолом рубахи губы, заботливо огляделся по сторонам. Его окружали деревья. Возле их стволов клубами громоздился дикий кустарник. Пониже красиво густела трава, в центре ее горели цветы, и так ярко, что хоть жмурь глаза. Скользят по песчаному дну ручья сухие листья, веточки. Встретив на своем пути камушек, вода пенится, шуршит, шипит, и Егору кажется, что она шепчет ему что-то. Спохватившись, Егор тревожно оглядывается, но рука его нащупывает в траве косу. Слава Богу, на месте! И он опять внимает освежающей лесной красоте. Распустив на штанах потрескавшийся на солнце и намокший от пота ремешок, он, словно освободившись от всех забот, прилег. Глянул на небо и, не заметив ничего особенного, улыбнулся: «Эх, зря я напугал Данилыча дождиком…»
Вдруг что-то хрустнуло, зашумело. И он ощутил рядом такое знакомое дыхание.
— Ой, Егор, я еле тебя нашла. Лежишь в траве ворохом, так что сразу тебя и не увидишь. Ох и напугалась я…
Это была Наталка. Румяная, веселая. На ней новое розовое платье и ярко-красные бусы.
— Вставай, дедуль, обедать пора, — она подала ему руку и улыбнулась. О чем она думала, трудно сказать. Может, о лесе, который свел ее с Егором. А может, и о самом Егоре, чудаковатом, порой суровом, мужественном, как все настоящие мужчины. А его жизнестойкости может позавидовать каждый, крепко любит он жизнь… Егор, обняв ее, что-то тихо сказал. Но она не расслышала из-за шума листьев и пения птиц.
Они вышли из леса.
Данилыч возил сено. Увидев Наталку, он поприветствовал ее поднятой рукою. Вся дорога была усыпана пучками свежей травы. Чувствовалось, что он продолжает волноваться: встречи с сыном долго мучают его. Какой он ему отец, если столько лет они не виделись? Никогда Данилыч не помогал сыну, а ведь нелегко им с матерью было в чужом краю. Алименты и те не платил. Лошади фыркали, отбиваясь от оводов резкими взмахами хвоста. Данилыч сидел на телеге, заполненной травой, и горестно качал головой. Мухи липли к его щекам, но не сгонял он их. Пот стекал с подбородка на шею, а затем на грудь, но не вытирал он его. Пыль, мусор липли к телу, и от этого казалось, он был обрызган грязью.
— Данилыч! — позвала Наталка. — Пойдем обедать.
Данилыч, остановив лошадку, прислушался и отказался:
— Я не голоден. — Схватив кнут, он хлестнул задремавшую было белую лошадь.
— Не трожь ты его, — сказал Егор. — Пусть лес его остудит. Работа человеку душу лечит. Это я, конечно, по себе сужу. Но и он такой же.
Наталка удивленно пожала плечами и рассмеялась:
— Чудные вы здесь какие-то, люди леса…
— Ничего, ничего, здесь хорошо, — важно заметил Егор. — Ты погляди, трава у нас какая народилась. Вот ты только посмотри, тебе по самый пояс, а мне по грудь.
— А все потому, что ты горбатишься. Не горбатился, была бы и тебе трава по пояс, — вновь улыбнулась Наталка и обняла Егора. Она шла босиком по траве, и роса светилась на ее щиколотках, а намокшие пятки так сверкали и блестели, что походили на стеклянные шарики.
Запахло дровами. Почти весь забор у Егора заложен дровами. А сколько поленьев в сарае, в самом доме, даже под лавками таятся. И все аккуратненько сложены. Егор любит складывать дрова. Говорит, что укладывать дрова надо так, чтобы, отойдя от готовой клади на несколько шагов, видеть, как она смеется. Ох и дров же он нарубил, лет на десять, наверное, хватит. И все равно каждую осень он рубит их про запас. Дрова у Егора высушены солнцем. И поэтому стоит только зимой поднести к ним спичку, как они тут же вспыхивают, словно облитые керосином.
Поздней ночью, когда все затихает и перестают перекликаться в лесу птицы, Егор, привстав на постели, несколько секунд медлит. Затем, нащупав под кроватью легонькое поленце-щепу, берет его и кидает через перегородку к Наталке. Если поленце вернулось, значит, у Наталки нет настроения, значит, ей не до любви, а если осталось, то надо спешить к ней. Давным-давно придумал Егор этот условный знак любовных встреч, и тот ни разу не подводил. Поленце залоснилось все от этих перелетов…
У Наталки в постели лесной аромат. Она очень любит спать на травах.
— Ну и бока же у тебя, Наталка… — забравшись под ее одеяло, ласково шепчет Егор.
— Бока как бока, — смеется Наталка и ласково глядит на Егора.
Егор гасит огонь.
— Наталка, а Наталка! — произносит он вдруг в темноте низким голосом.
— Ну чего?
— А ведь я тебя люблю. Ох как люблю!
Та смеется.
— Дед, ну ты и скажешь же.
— Ну ладно, будет тебе, ты вот лучше… Ну, иди, иди же ко мне…
Единственное окно в спальне, как в сказке, расписано синими узорами. Сказочным глянцем переливается и стекло в нем. У звездного неба все глаза навыкате. Форточка открыта. Постепенно отступая от голубизны окна, сумеречность в глубине комнаты переходит в темноту, которая уже заглатывает все и вся.