«Россия? Россия потеряна вот на этих дорогах».
«Зрю тебя безгласну и бездыханну, во прах поверженну!»
«По капелькам собиралось богатство, а растрачено рекой, морем».
Сыропятов подъезжал к Виктору Ивановичу, пытался советоваться. Но получал ответы односложные. Он всмотрелся пристально в лицо Виктора Ивановича, что-то заметил, отъехал, чтобы больше не возвращаться.
Вечером далеко впереди грохнуло орудие, но никто в отряде не заспешил на помощь туда, вперед, где начинался бой.
«Верит ли кто-нибудь в победу?» — подумал Виктор Иванович и вдруг поднял голову.
«Что такое? Ага, вот оно где!»
Он понял: он больше не верил, и в этом вся его червоточина. Все безнадежно! Да, да, да, да. Он ранен: он не верит в победу. Даже легкораненому кажется, что сражение проиграно. Вот где корень…
«Деньги потерять — ничего не потерять. Время потерять — много потерять. Веру потерять — все потерять».
«Что ж, все потеряно?»
«Но не с большевиками же Россия?!»
«А может быть, с большевиками? Кто это знает?»
— Стой! На-зад!
Эти крики, похожие на стон, зародились впереди, где шло сражение, полились по всему обозу, по всему отряду.
Цветогорские ребята заулюлюкали, возчики заругались, остервенело колотили лошадей и верблюдов. Казалось: вот-вот они прорвутся, с ругательствами бросятся на командиров, на Виктора Ивановича. Киргизы закричали, засвистели насмешливо. Будто все над кем-то злорадствуют. Над кем? Может быть, над собой? Может быть, они тоже ни во что не верят?..
Повернули и, подгоняемые надвигающейся стрельбой, поспешно поскакали назад, в степь, в неизвестность…
Так началась в жизни Виктора Ивановича новая полоса: без веры.
Отряд отступал, наступал, вступал в мелкие стычки, снова отступал. Все жили в постоянной тревоге. Иногда целыми неделями стояли на месте, спали, иногда неделями двигались по степи. Два раза с громадными трудностями переправлялись через реку. По нескольку раз проходили через одни и те же места, через станицы, например, и каждый раз становилось яснее, что смерть крепко захватила край: станицы умирали на глазах, как, впрочем, умирал и отряд. Кто бы ни отступал — белые, красные, — старались все уничтожить на своем пути, все опустошить. И там, где были цветущие хутора, вот на глазах туда приходило запустение…
А осень надвигалась неуклонно. Ночи стали ледяные. Для костров не хватало бурьяна. Каждый вечер к Виктору Ивановичу приставали солдаты и офицеры — требовали кошм. В начале сентября отряд под давлением красных переправился на левый берег реки, в низовья, где еще сохранились лодки и паром.
На рассвете застучали топоры. Топоры долбили дно парома, вода фонтанами забила в пробоины, и паром неторопливо стал погружаться, делался все меньше и ленивее. Виктор Иванович приказал:
— Довольно! Вылезайте!
Четыре дружинника с топорами выпрыгнули на берег. У ближнего Виктор Иванович взял топор и сам — точно не доверял никому, — сам ударил по канату раз и два. Канат свистнул разрубленными концами и, как змея, зашипел, упал в воду.
Дело было сделано, но никто не крикнул радостно. Минуту стояли молча, посматривая, как расходилась волна от упавшего каната и как затонувший паром, медленно повертываясь, стал отплывать от берега.
Виктор Иванович ближе всех стоял к воде. Высокий, седобородый, в расстегнутой серой поддевке, в сером картузе, он казался богатырем перед этими затощавшими дружинниками и казаками. Он все еще держал в руке топор. Дружинники и казаки переглянулись, пошли прочь от реки на яр. Виктор Иванович стоял. Хмурые брови спустились, спрятали глаза. Потом сразу он повернулся, точно толкнул его кто, и широкими энергичными шагами пошел на яр и крикнул уже бодро вслед дружинникам:
— Эй, ребята, чей топор?
Напрасно позвал: никто не оглянулся, все уходили поспешно.
У тарантаса на яру ждали два верховых киргиза, поп Успенский, тоже верхом, — все с синими лицами от бессонной ночи и от этого холодного осеннего утра. Возница накинул шинель на голову, будто гриб врос в передок тарантаса.
— Рубят, а у меня от каждого удара сердце кровью захлебывается, — сказал поп Успенский, пока Виктор Иванович залезал в тарантас. — Ведь теперь что? Куда теперь с этой стороны денемся? Азия! Неизвестность!
«Зачем он это говорит?» — досадливо подумал Виктор Иванович. Он сердито посмотрел на попа, тронул возницу за плечо, приказал:
— Поезжай!
Тарантас покатил. Дорога была мягкая, ровная — дорога в степных просторах, где, куда ни глянь, только бурая равнина, а над равниной, далеко впереди, бледная осенняя заря, полузакрывшаяся разорванными облаками.
Наискось, правее зари, уходила дорога. По ней двигались ржавые пятна — отряды дружинников, киргизов, казаков. А степь была совсем пустая. Лишь мертвые стояли колючки кое-где да бурый типчак торчал мертво. Совсем небольшие барханы грядами поднимались там и здесь, барханы, похожие на желтоватую опухоль.
Поп Успенский скакал рядом с тарантасом и все пытался заговорить. Ему было не по себе.
— Прежде говорили: «Сжег за собой все корабли…» А мы… вот утопили свой паром. Теперь и вернуться бы, но не вернешься.
— Вернемся, бог даст, — тряхнул головой Виктор Иванович, — не навек же идем в эту пустыню.
— А может быть, и навек! Для кого как!
— Это верно. Никто не знает, где ждет его смерть.
Поп открыл рот — хотел еще что-то сказать, но не сказал, не нашел слов, которые были бы так же значительны, как смерть. Так ехали молча.
Задние возы надвинулись. Возчики — молодые неизвестные мужики из неизвестных сел и деревень — сидели, скукожившись, на мешках овса, хлеба, на ящиках патронов, на кипах шинелей и кошм. На иных возах виднелись сундуки — темно-красные и зеленые, обитые полосками белой и желтой жести, те самые сундуки, в которых хранят добро по селам и деревням. Тарантас все обгонял возы. Возчики равнодушно посматривали на Виктора Ивановича, на попа Успенского, и при виде попа, скачущего верхом на лошади, никто теперь не улыбался, как было прежде. По бокам обоза ехали верховые казаки, ссутулившись, будто равнодушные ко всему на свете. Виктор Иванович, проезжая, осматривал всех — возчиков, казаков, возы. Казаки почти сплошь были бородачи, много стариков. И эти бороды — рыжие, темные и седые — напоминали, что разорвалось единое: брат пошел на брата, молодежь вся у красных, а пожилые вот в этом отряде, где по вечерам поют: «Боже, царя храни!»
…Обоз прервался. Большое стадо верблюдов брело по дороге и степью вдоль дороги. Киргизы в остроконечных малахаях и полосатых (очень рваных) халатах ехали справа, слева и сзади — тоже на верблюдах — и криками и кнутами подгоняли стадо.
Верблюды шагали широко, равномерно, и только по тому, как далеко они вытянули длинную шею, можно было знать, что верблюды уже утомлены. Их горбы, точно пустые мешки, склонялись на бок, тощие животы были подтянуты, ноги казались длиннее. Большие печальные глаза их смотрели тревожно.
Жеребец Цыганок (его Андронов выменял у казака недавно), привязанный к задку тарантаса, поднял голову, насторожил уши: он еще не привык к верблюдам.
Тарантас взял влево, обогнал стадо. На фурах и полуфурках ехала пулеметная команда. Зеленые острые морды пулеметов смотрели во все стороны. И два орудия замешались здесь же — по мягкой дороге ползли без грома и лязга. Возле орудий на белой лошади ехал Сыропятов.
Он оглянулся, увидел Андронова, подъехал к нему.
— Все сделали?
— Все.
— Затонул?
— Затонул. Уплыл. Канат обрубили.
— А бударки?
— Лодки и бударки порубили еще с вечера.
Они говорили отрывисто, как люди, понимающие друг друга с полуслова. Но вмешался поп Успенский:
— Я говорил, надо бы с собой бударки взять. Сухие доски для костров пригодились бы.
Ему не ответили — ни Андронов, ни Сыропятов — и даже не посмотрели на него. Поп поднес руку ко рту, смущенно кашлянул. Так ехали: тарантас в средине, справа на белой лошади Сыропятов — в серой шинели, с золотыми погонами, в высокой шапке с кокардой, слева поп Успенский на рыжей лошади — весь встрепанный. Его волосы, как пряди мочалы, трепались по плечам.