— Я ему на ноги не смотрел.
— Должно, босой. За грехи всегда босиком.
Как-то я вернулся домой пьяный, почти уже ночью. Что-то меня толкнуло сунуть в карман поллитровку, когда мы выходили из шинка. Можно бы, конечно, сказать, предчувствие это было. Но никакого предчувствия не было. Просто нам в тот день дали зарплату, а я с получки иногда прихватывал с собой пол-литра. Пригодится утром, когда с похмелья с души воротит. Сперва я удивился, почему у нас в окне свет горит. Но потом подумал, наверное, отец ноги парит. Ноги у него были все в желваках, и, когда болячки очень уж докучали, он заваривал какие-то травы и в этом настое парил ноги. Сядет на скамеечку, ноги в ушат, то помолится, то с матерью поговорит. Но когда мать засыпала, и сам задремывал, иногда так и спал, с ногами в ушате, покуда от холода не проснется или я не вернусь.
Захожу я в дом, что такое? — то ли мне чудится, то ли Михал у окна на лавке сидит. Квелый какой-то, даже головы не повернул, когда я вошел. Но, вижу, Михал. Может, ехал долго, с дороги устал? Он всегда был хлипкий. Раз на ярмарку ездил с отцом, такой же вернулся, растрясло его на телеге и вырвало, едва он слез. А ночь прогуляет — наутро бледнехонький, под глазами круги.
— Ой, Михал, приехал, — сказал я. И хотя в голове у меня здорово шумело, обрадовался. — Сколько лет мы ждем и ждем. Выпьем, брат. У меня в аккурат пол-литра при себе есть. Прихватил, будто подтолкнуло что. Гляди. — Вытащил бутылку, поставил на стол. — Где хоть стаканы-то? — спрашиваю. Отец сидел на скамеечке опустив голову, словно дремал. И вдруг поднял голову и на меня:
— Ты что, паразит, водкой его хочешь поить? Погляди на него.
— Чего глядеть? Я же вижу, Михал. Неужель Михала не узнал? Родного брата? Постарел малость, но не так уж и сильно, если посчитать, сколько лет прошло. Скажи, Михал, братья мы, а? Хоть ты в городе, я здесь и ничего друг про дружку не знаем, но не обязательно знать, раз братья. Ты Франека Мазеюка помнишь? Учился с тобой в одном классе. Повесился он, брат. Была у него на складе недостача в десять центнеров сахара. И охота человеку такой сладкий чай пить! Говорит вроде бы ксендз с амвона: не грешите. Попробуй не греши, говорить-то легко. А я, брат, и живу, и не живу. Да чего там, ты здесь, приехал, это самое главное. Ну где же стаканы, мать?
Мать ничего не ответила, лежала с закрытыми глазами, будто спала, но я знал, что она не спит. Сердится, подумал, наверное, что Михал приехал, а я заявился пьяный. Ну да ладно.
— Отец, может, вы знаете?
Но отец тоже — ни слова. Может быть, он и правда не знал, есть ли в доме стаканы. Да и для чего они нужны? У нас только молоко пили, воду, иногда травы, так для этого лучше кружки. Толще, больше, есть за что ухватиться, и век ихний длиннее, чем у стаканов. У меня до сих пор есть одна жестяная, я больше всего из нее люблю пить. Еще дед из этой кружки пил и говорил, что и его дед пил, — пусть который стакан столько проживет. Ни из какой другой посуды нет вкуснее воды. Бывает, и не хочется пить, а напьешься, все равно как прямо из родника. А стакан возьмешь натруженной рукою, будто яйцо берешь клешней. Вернешься с поля после косьбы — что ни возьми, все тебе кажется, в руке коса.
— Что ж, поищем, — сказал я и взял со стола лампу, чтоб себе посветить. — Не из бутылки же пить, когда брат приехал. Ой, хорошо, что ты приехал, брат. Наконец-то наговоримся за все эти годы. И ты мне скажешь, чего тогда, в войну, от меня хотел.
Я открыл буфет. Тарелки, бутылки, пузырьки, кулечки — все так и замелькало перед глазами, но стаканов среди этого добра не было. Я тоже не очень-то помнил, есть ли они в доме, но мне как никогда хотелось выпить из стакана.
— Как корова языком слизнула. Завтра пойду куплю целую дюжину, и пусть стоят на виду. — Подошел к кровати, к матери. — Где стаканы? — стал дергать на ней перину. — Мы с Михалом выпить хотим. — И тут при свете лампы увидел, что из-под ее опущенных век текут слезы. — Что это вы, мама, плачете? Не из-за чего. Я и не такой пьяный приходил. А сегодня и выпил-то всего ничего. У Вицека Фуляры сын родился. Я их с Бронкой когда-то женил. Завтра возьму у Махалы косилку и за один день все скошу. Я за него заявление написал, он мне даст, ясное дело, даст. Пусть попробует не дать, сукин сын. — Я все стоял над матерью с лампой в руке, а у нее из глаз все сильней текли слезы. — Не плачьте, мама, — сказал я. — Что с матерью, отец?! — Я повернулся к отцу, лампа качнулась, и пламя словно из нее вырвалось. На минуту в горнице потемнело и снова посветлело.
— Поставь, дьявол, лампу, еще спалишь дом. — Отец поднял голову, и в его глазах тоже блеснули слезы. Он утер их верхом ладони.
— Плачете, что Михал приехал?
— Михал он, а может, и не Михал, — сказал отец. — Один только бог знает.
— Очень надо богу знать, кто Михал, кто не Михал. Я знаю, что я Шимек, вы знаете, что вы отец, а Михал — что он Михал. Каждый сам лучше бога знает. Что он, вчера родился, чтобы только бог за него знал, кто он? Хоть бы я и не хотел Шимеком быть, ничего б не вышло. Пьяный напьюсь, а все равно знаю, кто я такой, потому как никто другой мною быть не захочет. Надо бы тебе, Михал, написать, что приедешь. Видишь, теперь они плачут.
— Не приехал он, она его привезла.
— Кто?
— Жена его, что ль.
— Так у тебя жена есть? Почему молчал? Мы бы хоть поздравленье послали. Желаем молодоженам всего того, что зовется счастьем. Или: пусть солнце освещает ваш совместный жизненный путь. Или: всего вам хорошего, счастья, здоровья и первенца сына. Даже придумывать не надо, можно на почте выбрать. Яська-начальница только спросит: какую тебе, пятый номер, второй? А которая подешевле? Тебе бы я самую дорогую послал. А может, ты говорил? За столько лет и забыть нетрудно. Эх, обязательно надо выпить. Отец с матерью пускай плачут, такое их дело. А наше дело — выпить. И не обращай внимания. Я с ними живу, они меня каждый день видят, а тоже, бывает, плачут. Отец-то нет — мать. А тебя вон сколько не было.
На столе как раз стояла та самая жестяная кружка, я ее ополоснул.
— Ты из кружки пей. Я могу из бутылки. А завтра выпьем из стаканов. — Я налил, ему побольше, себе оставил поменьше. — Ну, твое здоровье, за то, что приехал и нас не забыл.
Я уже поднес бутылку ко рту, но тут вдруг отец вскочил и накрыл кружку рукой.
— Ты что, напоить его хочешь, анчихрист, совести у тебя, проклятого, нет! Не видишь, пьянь, какой он?
— А какой? Он мой брат! — Я стукнул бутылкой об стол, аж водка выплеснулась из горлышка. — Скажи, Михал, что ты мой брат. — Я обхватил обеими руками его голову и, запрокинув, притянул к себе. На меня смотрели почти невидящие, остывшие глаза. — Ты мой брат. Был и всегда будешь.
Тут и мать приподнялась на постели и стала его просить:
— Скажи что-нибудь, Михась. Скажи, сынок, что у тебя болит?
— Что у него болит, его дело! — набросился я на ни в чем не повинную мать. — Здесь он, приехал, и радуйтесь.
— Да он как приехал, так и сидит, и ни слова. — Отец встал со скамеечки и пошел было к ведрам с водой, но, не дойдя, повернул к матери, а потом снова повернул и пошел, будто с косой по полю, сам не зная куда. — Чего-то она там… Да что она. Вроде здесь ему будет лучше. Михал, Михась, мы его спрашиваем, а он как язык проглотил. Матери, отцу не скажешь? Даже дерево дереву скажет, тварь твари. А человек хоть с землей, что под ногами, поговорит, когда больше не с кем. Как жить молчком?
— Выпейте, отец. — Я сунул ему кружку прямо в руки, которые он беспомощно держал перед собой, точно не знал, куда девать, — от водки должно полегчать хоть немного. — И пускай не говорит, не надо. Мы говорить будем.
Вскоре после этого мать умерла. И не столько от болезни, сколько с горя, извела себя, плакала и плакала, и все: Михась, сыночек, Михась, что тебе? А после ее смерти и отец сдал. Бывало, не слышал, что ему говорят, будто всем своим нутром прислушивался к тому миру, куда отошла мать. Так что все свалилось на меня. Хоть бы собаку покормили, он или Михал. Нет, сидят себе, один на скамеечке возле плиты, другой на лавке, и ждут, когда я вернусь из гмины.