Иногда, ясное дело, кому-нибудь поможешь. Этому немного срок отодвинешь, тому центнер срежешь, а кое-кому хотя б посоветуешь, как написать заявление и куда. Ну и потом каждый старается тебя отблагодарить. А как мужик мужика может отблагодарить? Приглашает выпить. Водка не взятка. Не то что один дает, другой берег, просто оба вместе пьют. Вот я и приохотился. Да и при такой работе нельзя не пить. Люди верят, что водка все может устроить, и получше, чем господь бог. А оно по-разному бывает. Часом выпьешь — поможет, а случается, даже от молитвы проку нет. Но если хочешь с людьми в мире жить, надо пить. Потому как тогда и тебя человеком считают. А это кое-что значит.
Вдобавок шинок был почти что напротив гмины, по другой стороне дороги — а что стоит дорогу перейти. И благодарность, известное дело, не считает: ты мне столько, и я тебе столько, так что редко когда кончалось пол-литром. Благодарность, она не карман, а душа. И даже если человек незнамо как хитер, после пол-литра душа его обязательно распахнется. А тогда уже душа ставит, душа платит и от души до души, как говорится, рукой подать.
К тому же всегда кто-нибудь подсядет, и даже если не за что ему благодарить, захочет отблагодарить впрок. Потом еще который-нибудь, и еще, а случалось, и все, кто сидели в шинке. Кому ж не хочется не только телом быть, но и душой? Настанет время закрывать шинок, так заведующий Ясинский снаружи дверь запирал, а внутри мы продолжали пить. На худой конец, накинет пару злотых, ему тоже заработать охота, не на одной же зарплате сидеть. И укладывался на стульях за буфетом, а мы пили. Ох и пили — точно наши души на радостях, что это они в раю, а не мы в шинке. Будете уходить, разбудите. Ой, Ясинский, Ясинский, кто ж отсюда уйдет и куда? С таких вышин обратно на землю? Эх, тут мы им дали жару, там дали жару, просыпайся, Ясинский, тащи пол-литра. Потому что я снова Орел. Гей! Ты нас покинул, господи, но, по счастью, Орел остался! Гей! Пусть только Орел появится, за каждую нашу слезинку один ваш труп! Гей! Орел со своими ребятами в деревне, пьют у Марыськи Круль, маршем по деревне пройдут, готовьте сало, муку! Хотя иногда печально кончалось, тот убитый, этот убитый, а человека сколько раз ни убивай, все равно он должен дальше жить. Был ты Орел, а теперь дерьмо, бумажная душонка. Проснись, Ясинский, еще пол-литра.
А на следующий день садишься едва живой за письменный стол, башка трещит, в желудке сосет, а еще выслушивай, как плохо живется людям на свете. И всем плевать, что тебе, может быть, еще хуже, только ты не возьмешь бумагу и не пойдешь с нею, да и куда идти, к господу богу? За что ты меня так, господи?
Иной раз не успеешь вернуться домой, а уже пора в гмину идти, только и выпьешь кислого молока или капустного рассолу. И хоть до дому не больно далекий путь, но как начнет тебя, бывало, черт мотать, ты и туда ткнешься, и сюда, и даже обратно. До того тебе все в голове перепутает, что в собственной деревне заплутаешь того и гляди. Одно спасенье — держаться хат. Хорошо, хаты тогда еще близко одна к другой стояли, как бусинки в четках, только загатьями разделенные, вот и можно было их руками перебирать и идти, богородица, дева, радуйся, отче наш. Это сейчас почти все хаты новые и четки точно кто-то разорвал и раскидал куда ни попадя, больше уже не помолишься.
А когда, наконец, доберешься до дома, надо еще и дверь отыскать, и нашарить дверную скобу. А она иной раз как иголка в стогу. Шаришь, шаришь, а отец по другую сторону стоит и не открывает.
— Откройте, отец, это я, Шимек.
— Сам открывай, пьянь.
— Да я скобу не могу найти.
— Слышь, мать, он скобу найти не может.
— Открой ему, Юзек, открой, это сын твой.
— Черт, а не сын. Не слышишь, как когтями по двери скребет? Я черта не пущу в хату, покуда она моя. Скребись, скребись, анчихрист, чтоб тебе лапы изодрать.
— Открой, Юзек, — упрашивала мать.
— Встань и сама открой.
— Я б открыла, да не могу встать. Открой, Юзек. Сын, хоть и блудный, всегда сын.
— Были у меня сыновья, да в мир ушли. Все, что хорошее, или помрет, или мир отымет, а плохое остается.
Один раз так и не открыл, а когда я кое-как отыскал эту скобу, оказалось, что он изнутри запер дверь на крюк. Я давай молотить кулаками, зная, что он там стоит, наконец в сердцах пнул дверь ногой и крикнул:
— Пусть только мать помрет, я здесь не останусь! И ничем вы меня не удержите! — И пошел, сел на камень перед хатой, а была еще только середина ночи. Едва сел, кто-то ко мне подсаживается.
— Подвинься.
Глянул я: дед Лукаш, тот, что еще перед первой войной удрал в Америку. Луна светила как талер, звезд точно зерен на току, нельзя было его не узнать. Я даже протрезвел немного. Говорят, в таких случаях надо спрашивать: что ты, душа, желаешь? Но что может желать душа из Америки? Это только деревенской душе вечно чего-то нужно. Ты, что ль, дед? — спрашиваю я его. Ну коли так, слава Иисусу Христу. Как тебе там, в этой Америке? Говорили, богатство нажил, а ты, вижу, вернулся. Может, и правда, что, когда человек умирает, душа его возвращается туда, где он родился. Только зачем ты ее аж в Америку потащил? Билет на пароход оплатил, а она обратно. Надо было ее в деревне оставить, когда тебя казаки искали, ничего б они ей не сделали, а люди как-нибудь утешили. И тебя бы после смерти не тянуло обратно в наши края. Неужто так худо было в этой Америке? Не горюй, здесь было б не лучше. Здесь такая же Америка, только по другую сторону света. Везде, где нас нет, Америка, дедушка. Ну ладно, расскажи хоть, как оно на том свете? Ты управляющего убил, значит, лучше других знаешь. Сукин сын он был, но хоть бы и не был — ты поступил правильно. Иной раз тоже кого-нибудь убить хочется, только управляющих больше нет. Другой нынче строй. Ты небось не знаешь, что такое строй? Ну, власть такая. Ты убил управляющего и должен был бежать, а твой внук на государственной службе. Мечтал, наверное, чтоб у тебя в роду завелся такой? Вот он, на одном камне с тобою сидит, Под хмельком малость, но это ты виноват, дедушка. Вам, дедам, какие только глупости не взбредали в голову, а внуки теперь через вас горькую пьют. Вы на том свете, внуки на этом, а все один круг. А круга не распрямишь. Так уж лучше в шинок, чем за тридевять земель, вроде то же самое, а ближе. Иногда только, когда в небе такая, как нынче, луна, сел бы я на цепь и на эту луну повыл. Ой, я б получше был пес, чем наш Струцель. И вора бы учуял, и твою душу, дед. Не пришлось бы тебе горевать, что никто тебя не узнает. Видал ты у себя в Америке такую луну? Только тут, над деревней, и увидишь. Точно кто прорубь в небе прорубил топором. Хоть закидывай сеть и тащи рыбу. Не знаешь, дед, рыбы с неба такие же, как из реки?
И так, слово за слово, проговорили мы с ним почти до белой зорьки, он помалкивал, а я ему о том, о сем. А утром вышел из хаты отец, оглядел небо.
— Погожий будет денек, погожий. Небо-то, не поймешь, то ли высокое такое, то ль глубокое. Вот бы полюшко заиметь, как небо. Да на равнине. Знай молись, а у тебя там все всходит, растет, цветет. Ни тучки, ни облачка, ни травинки сорной. А солнышко как зеница господа нашего Иисуса Христа. Ну что, может, поедешь в поле?
— Куда ж ехать, не выспавшись. Завтра поеду.
— Завтра, завтра. С каких уже пор завтра. У всех вспахано, взборонено, кое у кого засеяно, а у нас после жатвы поле нетронутое. Люди уже спрашивают, продавать, что ль, надумали, отчего такое заброшенное, а он — завтра. Завтра на том свете будет, а на этом надо пахать, сеять, пока земля согласна родить. А не захочет, ты ее не упросишь. Земля добра, покуда добра, а заупрямится, пиши пропало.
— Дед тут со мной целую ночь просидел, — сказал я, чтобы отвлечь отца от этой земли. — Только-только сгинул.
— И что, сказал, где бумаги зарыл? — оживился отец.
— Не тот дед. Лукаш из Америки.
Отец махнул рукой.
— Пустозвон. Чего хотел?
— Да ничего, просто так, поговорить пришел.
— Видать, в покаяние. Босой был?