* * *
Вряд ли мать получала от своих бойфрендов что-то, кроме удовольствия выставить вон. Она сама зарабатывала на жизнь, имела хороший бизнес: магазин элитного дамского белья. Там, на хрупких крошечных вешалках, парили, подобно тропическим бабочкам, кружевные эфемерные изделия, чем эфемерней, тем дороже. Этот очевидный переход вещественного истончения в деньги, казалось, делал самый воздух бутика золотым. В перенасыщенном растворе денег все звуки были смягчены, нежно звякали кассы, глухо горели рамы зеркал, так хитро устроенных, что попадавший в них человек вытягивался и как бы начинал делиться наподобие инфузории, за счет чего талии у клиенток получались вдвое тоньше, чем были в действительности. Подростком Ведерников изредка бывал у матери в магазине и, как всякий подросток в подобной ситуации, чувствовал себя уличенным. Он словно вдруг оказывался, полностью одетый, в жарко натопленной бане, школьная форма и куртка делались тяжелыми, неуместно шерстяными на теле, просившем свободы; весь этот панцирь из ткани был слишком груб по отношению к нежнейшему кружеву, к тому белому, теплому, отраженному в зеркале, что показывалось иногда в просветах между шторами примерочных кабин. Ну, а офис у матери был самый обыкновенный, с пропыленным до потрохов чумазым компьютером, с горой бумаг, напичканных скрепками и цифирью, с обломками печенья на сером блюдечке возле лопочущего чайника.
Лишившись ног, Ведерников больше не совался в тот волшебный магазин, да ему и не хотелось таскать куда-то свои обрубки и двигаться в том слое человеческой массы, где преобладают локти. Однако, по косвенным признакам, мать открыла еще два или даже три кружевных бутика: однажды, когда ехали на массаж, в незнакомом месте сверкнула знакомая вывеска с каллиграфическими литерами, и манекены в витрине, смуглые, будто мед и шоколад, располагались тоже каким-то знакомым образом, словно новый состав актеров играл много раз виденную пьесу. Бизнес у матери явно шел в гору. Она поменяла машину и теперь пилотировала красный «мерседес», на три тона более жгучий, чем старая «мазда».
Она все реже ночевала дома. Такое случалось и раньше: без предупреждения и без звонка наступал бессмысленно поздний час, когда тишина мегаполиса, представлявшая собой не чистую пустоту, но плотный туман из множества не различимых сознанием звуков, как бы оседала на дно, и делались отчетливо слышны железные громы мусоровозов, дальние крики какого-то неизвестного транспорта, близкий, прямо под окном и стеной, человеческий смех. Ведерников, становившийся среди этого всего маленьким, буквально пятилетним, переставал ждать. После того как стряслось чудесное спасение Женечки Караваева, мать несколько месяцев исправно ночевала у себя в постели, хотя по большей части не одна, а с бойфрендом, чьи пухлые кроссовки Ведерников давил колесами электрической коляски, когда путешествовал ночью в переоборудованный, никелированными штангами опутанный туалет. Только когда стало совершенно ясно, что калека может сам себя обслуживать и, передвигаясь по квартире, не крушит гарнитуров, мать вернулась к собственной жизни, потому что другой у нее не было.
Далеко не сразу Ведерников сообразил, что мать приобрела, только для себя одной, новую квартиру. Вещественный мир, поначалу наступавший и теснивший, постепенно стал прореживаться, легчать. Первым пропало новое кресло, оставив по себе на паркете длинную свежую царапину; потом куда-то делись флаконы и шкатулки с туалетного столика, в ванной засохла мамина зубная щетка, превратилась в колтун желтых колючек и окаменелой пасты. Однажды утром Ведерников не увидел на привычном месте в коридоре квадратного толстого зеркала, голая стена буквально била по глазам, будто в ней было что-то замуровано. И, наконец, однажды сам собою, со сварливым и вопросительным скрежетом, раскрылся в маминой с бойфрендами спальне платяной трехстворчатый шкаф.
Ведерников на своей навороченной коляске размером с мини-трактор прежде не заруливал в мебельные теснины этой комнаты, пышной и душной, всегда наполненной испарениями жизни. Теперь из спальни пахло как из пустого бумажного мешка. Ведерников, с нехорошей пустотой в груди, резко въехал, зацепился колесом за хрупкий торшер, тот негодующе затряс матерчатым ведром с лампочкой. В обширных недрах гардероба, где раньше тяжелым театральным занавесом висела женская одежда, было просторно и пусто, как в сарае, на дне чертеж из пыли обозначал стоявшие здесь еще недавно обувные коробки. Сутулая вешалка, пожав плечами, совершенно как это делала мать, спустила вниз какую-то скользкую, ветхого шелка распашонку, и за нею открылся неизвестно сколько здесь провисевший, неизвестно кому принадлежавший мужской костюм. Ведерников дотянулся до него палкой, выловил, будто из озера, из окружавшей его теперь недоступности. Костюм был в полоску, с большими ватными плечами, точно внутрь были зашиты тапки. За долгие годы, пока он был погребен и стиснут всеми этими горами женского, по отдельности нежнейшего, вместе тяжкого, будто земля, костюм сделался плоским, предназначенным словно не для живого человека, а для фотографии в человеческий рост. Ведерников обшарил ссохшиеся карманы, в надежде найти подтверждение, что костюм действительно отцовский. Там обнаружились черные советские копейки, два простых до наивности ключика на проволочном кукане, спекшиеся спички в раздавленном коробке и отдельно, в нагрудном кармане на застегнутой пуговке, два полуистлевших билета в кино с неоторванным контролем, на фильм, который давным-давно закончился и никогда не начнется.
* * *
Мать продолжала приезжать по три-четыре раза в неделю и в конце концов признала, что новая квартира существует. Больше она не добавила ни слова, всем своим видом показывая, что ситуация не комментируется. Ведерников понимал, кем стал теперь для нее: очень долго живущим и очень дорогим в содержании домашним животным. С матерью случилось то, чего она избегала всегда: отказывалась принимать котят, хомячков, о собаке пресекала всякую речь. «Что я буду делать, если он заболеет?» – спрашивала она сурово, отвергая очередного, дрожавшего на нетвердых лапах детеныша, и после мыла руки до локтей, положив на раковину мокрое, с тающим камнем кольцо.
Только теперь Ведерников догадался, что причина была не в брезгливости, а в невыносимой ответственности, которую накладывала бы на мать эта маленькая зависимая жизнь. Ей пришлось бы кормить и лечить существо, воскрешать, если надо, наложением рук: только сделав для существа полностью все, она могла прорваться к собственной полной свободе, а неполная свобода ей была не нужна. Странно думать, что когда-то она решилась на ребенка: теперь история собственного появления на свет представлялась Ведерникову какой-то темной загадкой, событием гораздо более таинственным, чем обыкновенно бывает рождение человека. Но, видимо, именно тогда мать получила решающий урок. «Ты много болел и спал подряд не больше сорока минут», – вот все, что слышал от нее Ведерников о собственном младенчестве, из которого в личной памяти остались желтый цвет какой-то игрушки да еще пылесос, со свистом и хлопками вбиравший газету, которой Ведерников его кормил. Странно, но матери он в те полутемные времена совершенно не помнил, разве что принимал за нее всех большетелых существ, пахнувших по-женски, то есть чем-то хлебным и рыбным. Но сейчас приходилось верить, что мать тогда неотлучно состояла при нем и страшно с ним намучилась.
Вероятно, все дело было в чрезвычайно низкой выработке свободы: матери приходилось целый день стирать пеленки, греть бутылочки, качать орущий сверток, с которым Ведерников себя умозрительно отождествлял, – чтобы потом полчаса смотреть тогдашнее тусклое ти-ви. Ведерников вполне мог представить, что вся дальнейшая жизнь матери стала повышением выхода свободы на единицу труда – и тут, конечно, были совершенно лишними все эти котятки и щенятки с их ненасытными сиротскими нуждами, горячими поносами и маслянистыми блохами на очаровательных мордочках. В общем, мать никого не приняла и выстроила жизнь. Но тут случилось непоправимое: бывший младенец, вместо того чтобы стать в положенный срок полноценным и отдельным от нее человеком, может быть, даже европейским чемпионом, вдруг превратился в навсегда зависимое существо, в какую-то домашнюю обезьяну, что лазает по квартире на четвереньках, потому что не любит использовать протезы. Мать честно приняла удар, и Ведерников знал, что не услышит от нее ни одного сочувственного слова, но получит все лучшее, что можно купить за деньги.