На другой день бывший тренер позвонил, но Ведерников спрятался от зудящего мобильника в туалет. Он отвернул на полную краны, пустил в ванну резкую струю, так что смеситель чуть не встал на дыбы. Вода бурлила, ворчала, рычала, Ведерников зажимал мокрыми ладонями уши – и все равно слышал перекличку телефонов, пронзительного мобильного и басовитого домашнего; через небольшое время к ним присоединилось курлыканье дверного звонка и глухие, кулаком и плашмя, удары в дверь. Так повторялось несколько раз, и Ведерников, весь забрызганный, вытаращенный на запотевший флакон рыжего шампуня, чувствовал себя затравленным. Ко всем нехорошим снам прибавился еще один: будто дядя Саня, желая во что бы то ни стало добыть из никчемного Ведерникова сокровище, медленно режет его, лежащего на каком-то очень узком и очень длинном столе, безобидным на вид, как плотва, столовым ножом. Из разреза на дрожащий живот Ведерникова течет густая кровь, черная на белом: между тем остервенелый дядя Саня запускает руку в желтой кухонной перчатке в живую дыру, перебирает, будто игрушки, округлые скользкие внутренности, отчего становится невозможно щекотно, – и вот нащупывает. Ведерников видит, как измазанная в красном желтая рука тянет из него слипшуюся сетку, сетка искрит сквозь влагу и слизь, на резиновой ладони дяди Сани лежит и капает центр, средоточие всего естества, а Ведерников тяжелеет, тяжелеет так, что стол под ним скрипит и гнется.
Просыпаться после таких сновидений было хуже, чем с самой жесткой похмелюги. Дядя Саня сделался ненавистен – но однажды все кончилось. В дверь позвонили чужим, предельно кратким звонком, требовательная женщина из Мосэнерго пришла снимать показания счетчика, и когда Ведерников ей отворил, на рябенький от грязи кафель лестничной площадки упала ярко-белая, с острым, как лезвие, сгибом записка. «ДЕШЕВКА ТЫ ОЛЕГ», – значилось в записке вертикальными, будто из кольев, печатными буквами. Больше тренер не приходил.
iii
Имея опыт и дарование в бизнесе, мать прекрасно понимала: половина успеха – нанять правильных людей. Три-четыре раза в месяц Ведерникова навещала ее прислуга: интеллигентная, с лицом как прелая роза Екатерина Петровна, наводившая в квартире такую стерильность, что после нее хотелось ничего не трогать руками. А потом в жизни Ведерникова появилась Лида – домработница, нянька, медсестра и до странности хороший человек.
Мать прислала ее, когда собралась на отдых во Флориду – известила о своем отъезде и о найме Лиды кратким звонком, причем фоном для ее деловитого голоса служил протяжный небесный гул и приторное эхо аэропортовских объявлений. «А как ее по отчеству?» – выкрикнул в эту какофонию растерянный Ведерников, как раз пытавшийся устранить последствия крушения подноса с завтраком. «Не надо отчества, она молодая женщина, увидишь», – ответила мать с каким-то двусмысленным смешком и отключилась. Тут же, словно дождавшись очереди, раздался другой звонок, и задыхающийся, спадающий в шепот говорок попросил разрешения прийти.
Ведерников не смог бы определить возраст Лиды, если бы она при первой встрече, сильно стесняясь, не предъявила ему паспорт. По паспорту ей недавно сравнялось двадцать четыре, но она была по своей природе сорокалетняя женщина, крупная, костистая, с тяжелой нижней челюстью, безо всякой пощады придававшей ее большому лицу сходство с лошадиным седлом. У Лиды были густые и длинные, но совсем тонкие волосы цвета старого дерева и паутин, и когда она забирала их наверх для домашней работы, из блеклой волны, спадавшей по плотной спине, получался нитяной кукишок. Она убиралась почти бесшумно, даже свирепый пылесос, имевший обыкновение выть, колотиться хоботом в углах и со скорым стрекотом засасывать через трубу всякие нужные мелочи, стал у Лиды дрессированный и смирный, только урчал, как кот, выглаживая ковер. После Лидиной уборки квартира становилась как-то больше, просторней, из нее словно исчезали гнетущие обломки прежней жизни, и можно было начинать жизнь новую, в новом, освеженном воздухе, с ясными окнами и сияющей сантехникой, приобретавшей сходство с футлярами для каких-то чудесных музыкальных инструментов. А тем временем на кухне отдыхали под чистыми полотенцами сочные, в золотой шелухе слоеные пироги, теплела и нежилась сметана в тарелке густого борща, а в духовке шкворчала и пухла целая мясная бомба – индейка с яблоками.
Ведерников поначалу опасался, что станет тяготиться Лидиным присутствием. Но Лида была легкий человек, во время работы глубоко думала о чем-то своем и не касалась ни мыслью, ни чувством уткнувшегося в компьютер калеки. Однако были у Лиды и такие обязанности, при выполнении которых не получалось избегать тесного общения. Она действительно была медсестра и дважды в день делала Ведерникову, с легким шлепком по ягодице, внутримышечный укол, который ощущался почти безболезненно, как холодный удар рыхлого снежка. И, что еще важней, она помогала калеке ухаживать за культями. Обыкновенно культи были спрятаны под одеялом, под пледом; оголенные, они становились страшны, будто реквизит ночного кошмара. Ведерников сам едва выдерживал зрелище обтянутых глянцевой кожей костей, что выпирали из усыхающей плоти, будто новорожденные слепые чудовища из дряблых коконов. А Лида с профессиональным бесстрашием обмывала культи радужной мыльной водицей, осторожно обсушивала полотенцем, а потом принималась за ежевечерний массаж, выходивший у нее глубоким, приятным и немного щекотным. Трудно было разгонять кровь по разорванным кругам, по руинам мускулатуры, и на белом, как большое яйцо, Лидином лбу проступал горячий бисер, а ее солено-сладкий женский запах, с примесью какой-то химии или аптеки, становился сильней.
Эти последние процедуры имели для Ведерникова крайне смутительные последствия. Он не мог скрыть своих естественных реакций – проще говоря, бугра в трусах. Он замечал, что Лида, быстро перемигивая, косится на заостренный холм, и щеки ее наливаются краской, будто рафинад, опущенный в сироп. А Ведерников, в свою очередь, старался не смотреть на ее тяжелую грудь, приходившую в круговое движение вместе с руками, на глубокую ложбину в вырезе рабочей футболки, где плоть плескалась, будто молоко. В уме у Ведерникова время от времени возникал постыдный вопрос: не платит ли мать этой своей покладистой сотруднице еще и за особого рода обслуживание, за удовлетворение тех потребностей калеки, которыми не станут заниматься обычные девчонки, его ровесницы? Для матери, с ее ледяным прагматизмом и простотой в связях, это был бы логичный бизнес-план.
* * *
У Лиды между тем имелся, как она его называла, друг. Звали его Аслан, был он выходец с Кавказа – из тех бедных кавказских парней, что приезжают в Москву работать в бизнесе у состоятельных родственников и временно берут себе больших и теплых русских женщин, не понимая ни одиночества их, ни бедного сердца, ни наивной мечты о любви. Сам Аслан был примерно полтора метра ростом, его рыжеватая борода начиналась от самых сощуренных глаз, но густела только на челюсти, образуя под нею темную ржавчину. Из-за шелковистой мохнатости щек, из-за большого бесформенного носа и детской челки до бровей лицо это создавало впечатление мягкости, даже некоторой расплывчатости характера. И Аслан действительно был безволен, неукоснительно слушался своих старших и следовал правилам, раз навсегда для него установленным. Потому Лида часто приходила на работу в замазанных, серых под пудрой синяках. Часто, если Лиде приходилось задержаться по хозяйству, Аслан заезжал за ней на старых, некогда белых «жигулях», относившихся к тому же типу полуживого советского транспорта, что и дяди-Санин мятый «москвич». Аслан парковался у самого подъезда и, не обращая никакого внимания на сигналящие местные машины, которым он перекрывал возможности маневра, покуривал, опершись о капот, скрестив толстенькие ноги в маленьких лаковых ботинках, похожих сверху на что-то маникюрное. Он никогда не помогал усталой Лиде, забиравшей после работы мусор, дотащить до баков неудобный, каплющий мешок. Зато, когда мать разрешила домработнице забрать старую плазму (новая, размером в полстены, уже была подключена и показывала гремящий боевик), Аслан поднялся в квартиру сам, все аккуратно запаковал, смотал провода, церемонно пожелал Ведерникову долголетия, немножко скосив малоподвижные глаза на то, что осталось от ног.