Литмир - Электронная Библиотека

Существо, в которое превращалась мать, изначально не предусматривалось природой – кто же мог теперь догадаться, что у существа на уме? Искусственного в ней было теперь едва ли не больше, чем в самом Ведерникове на протезах. Может, потому она так трепетала перед наладчиком высокотехнологичных конечностей? В том ресторане протезист тоже присутствовал – сидел, развалясь, по левую руку от холодно сиявшей именинницы, свитер корзиной, борода метлой. А однажды под обширным белым халатом Ведерников углядел на изверге полосатый костюм вроде отцовского, с каким-то красненьким значком на лацкане, похожим на леденец. Мелькнувшая догадка заставила его похолодеть и криво усмехнуться. С одной стороны, он не мог представить, что у матери, превратившей себя в неестественное существо, могут оставаться какие-то естественные чувства. С другой стороны, тугие плечистые бойфренды разом куда-то делись. У Ведерникова было мало возможностей для наблюдений: мать он видел редко и так и не побывал в ее личной квартире, остававшейся для него крошечным белым пятнышком на где-то северо-западе Москвы. Раз он подсмотрел, как злокозненный творец искусственных стихий с галантной ужимкой подает зарозовевшей матери ее китайчатый, в золотых драконах, пуховик, а она блаженно вплывает в атласные рукава и нежится в объятиях шелка, стеганого пуха, корявых лап живодера, не сразу разомкнувшихся.

iv

Впрочем, отношения матери с людьми мало задевали Ведерникова: что бы там ни происходило, оно казалось ему таким же отвлеченным, как и его собственные с ней отношения, которые нельзя было определить ни единым словом, обычно применяемым к обоюдным чувствам матери и сына.

А вот Женечка Караваев требовал заботы и по-своему выводил, вытаскивал Ведерникова в люди. Вдруг оказалось, что он уже перешел из шестого в седьмой, что лоб его обметан ядреными прыщами, а под носом пробивается растительность, которую пацанчик то и дело трет нечистым указательным. Оказалось, между прочим, что на ногах его кроссовки Ведерникова: стали как раз, Лида потихоньку отдала и побоялась сказать. Пацанчик, стало быть, теперь буквально ходил по земле вместо Ведерникова, передвигался своей осторожной походкой валкого истукана, оставлял на рыжей грязи, которую не мог перескочить, его, Ведерникова, рельефные следы.

Женечкин дневник в первой четверти сделался особенно ужасен. Новый, но уже истрепанный, с землистым пятном на обложке и махрами выдранных страниц, он весь был красен от учительских сердитых записей – и все время повторялось каллиграфическое требование классного руководителя матери и отцу прийти в школу. Обращение оставалось без ответа: мамаша и папаша Караваевы стоически ничего не подписывали, а может, и не могли подписывать в силу своей фантомной природы. Папаша Караваев стушевался окончательно, его можно было различать только поздними вечерами по круговому вращению теней, когда фонари перенимали друг у друга его сутулую бесплотность, да по тряскому кустику белого меха на черном поводке – то была улыбчивая собачонка размером с ушанку, которую папаша Караваев где-то раздобыл для развлечения супруги, да сам с ней и остался. Наталья Федоровна по-прежнему проводила по многу часов на зеленой скамье перед подъездом, широко расставив холмообразные ноги в обрезанных валенках и глядя в точку, где ничего не было. В ней настолько уже отсутствовали движения мысли и жизни, что мелкие пичуги без опаски садились ей на голову, толсто и глухо замотанную в теплые платки, и вертелись, покачивая деревянными палочками хвостов, поклевывая шерсть.

«Надо, значит, нам идти, ведь правильно, да?» – просительно проговорила Лида после того, как Женечка, оставив по себе на полу в прихожей характерное, словно там убивали мелкое животное, грязное пятно, наконец свалил. Ведерникову идея Лиды совершенно не понравилась. Однако из-за Женечкиных проблем в школе он испытывал беспокойство, будто забыл в гостях не особо нужную куртку, но не помнит точно, что там у нее в карманах. «Ладно, ты права, пожалуй, придется сходить», – буркнул он, отворачиваясь от просиявшей Лиды. Ему опять-таки не нравилось, что всякий раз, добившись от Ведерникова чего-нибудь для Женечки, Лида старалась вознаградить доброго калеку особо трудоемким лакомством, для которого требовалось часами что-нибудь чистить, молоть и взбивать, и специальными долгими поцелуями, от которых все немело вокруг раздавленного рта и возникало ощущение намордника. «Не смей меня дрессировать!» – мысленно обращался Ведерников к радостно хлопочущей Лиде, но вслух этих слов не произносил.

Женечка учился в той же школе, куда ходил Ведерников, пока не перевелся в школу олимпийского резерва. Крыша школы, крытая бурым железом и украшенная величественной руиной печной трубы, была все эти годы видна из трех окон квартиры, особенно отчетливо из спальни Ведерникова. Он машинально наблюдал зимой, как убеляется и расчерчивается в косую тетрадную линейку покатая кровля, как весной намерзают на карнизах ледяные грубые глыбы и как блестит на штукатурной стене, возле полуразвалившегося в своих ухватах водостока, трогательная ледяная сопелька, будто у второклассника. Но никогда ему не приходила мысль совершить паломничество в доспортивное детство, он оттуда, собственно, почти ничего не помнил. И теперь было странно сознавать, что до школы все так же можно дойти за десять минут: наискось через тихий, вечно сырой переулок, где лужи достигают черноты и густоты чертежной туши, мимо слободки железных гаражей, мимо булочной с землистыми караваями на деревянных поддонах, потом вдоль школьного забора, в котором три или четыре крашеные плахи, для удобства опаздывающих на урок, всегда были выломаны и держались на гвоздях.

Десять минут превратились в сорок, потому что Лида упросила Ведерникова «для солидности» надеть протезы. Булочная оказалась закрыта, на месте ее сиял полированным крылечком и завлекательной вывеской новенький стоматологический кабинет: в чистое окно были видны румяно-седая макушка пациента, уложенного в кресло, и плотный, туго склоненный врач с круглым зеркальцем во лбу. По пути Ведерников крепко споткнулся о мокрую ветку, погрузившую липкие листья в густую, точно маслом политую глину, и потерпел бы фатальное крушение, если бы Лида, ловко поднырнув, его не подхватила.

Школьный фасад из желтовато-кремового стал теперь блеклым зеленым – но все те же проступали сквозь штукатурку родимые пятна, и все те же беленые чаши с колтунами настурций высились по краям небольшой, состоявшей из бетонных пешек балюстрады, и все так же была заколочена левая из двух парадных дверей: величавая окаменелость в грубой коре шелушащейся краски, с замазанными стеклами, на которых татуировками проступали слои некогда процарапанных надписей. Ведерников не ожидал, что все это так его взволнует.

Внутри, в темноватом купольном вестибюле, было еще живо округлое маленькое эхо, катавшееся, будто яблоко, в желтоватой, глиняной на вид миске потолка. Все так же был грязноват внушительный коридор, где по стенам лоснились неразборчивые портреты корифеев разных наук: самый различимый, с запавшими безумными глазами и бородой в виде двух чернобурых лисьих хвостов, был, кажется, Владимир Даль. Ведерников поймал себя на том, что улыбается неизвестно чему. Он узнавал горбатые темноты узкой раздевалки, чуял горький пыльный запах блеклых портьер на высоких окнах – вероятно, таких же горючих, как тогда, когда Ведерников испытывал старинную, медную, вонявшую бензином зажигалку, и вдруг от синеватого пуха на фитиле сухая ткань вспыхнула с могучим шумом, словно взлетела жар-птица.

Все четыре школьных этажа, сквозные благодаря широкой, пасмурно освещенной парадной лестнице, были объяты той особой, закладывающей уши тишиной, какая бывает во время уроков. Но вот тишина сгустилась, напряглась, лопнула, грянул, как скорый поезд, железный громкий звонок. Тотчас хлынул шум, замелькали, будто мячики, светлые и темные макушки, заскрипели на своих осях никелированные вешалки в озарившейся раздевалке, кто-то пригожий, толстый, румяный повалился с разбегу на пол, сразу сверху на него уселись двое, оскаленные, точно обезьянки. Ведерникову стало неприятно от такого количества детей – способных совершенно бесконтрольно бегать, затевать потные, пыльные драки, выскакивать внезапно под колеса. Однако во всем этом гомоне и тесной возне он не почуял ни одного зловещего уплотнения, каким был весь целиком Женечка Караваев. «Он диавол», – вдруг прозвучал в ушах жаркий шепот полузабытого торговца водкой, возникли перед глазами белые вощеные залысины и судорожное, с обкусанными ногтями троеперстие, кладущее крест.

16
{"b":"587149","o":1}