Литмир - Электронная Библиотека

Ведерников понимал, что мать ни за что не прекратит ежемесячных выплат, даже если сама останется потом без копейки. Весь ее взъерошенный, напыженный облик кричал: не трогайте меня! Ведерников и не трогал, боже упаси. Не задавал никаких вопросов, не говорил никаких дешевых, не обеспеченных реальной помощью слов сочувствия. Да мать и не приняла бы помощи, это было не из ее жизни, это пробило бы брешь в ее помятой, но тем жестче сверкающей броне. Сделавшись уязвимой, она убегала, пряталась. Некоторое время ее, судя по всему, не было в России. Потом она вернулась, бледная, опухшая, в новом шерстяном зеленом костюме, нехорошо на ней сидевшем. Надо было, наверное, ее приобнять; надо было взять ее за руку, бессильно висевшую под тяжестью венозной крови и потупленных колец. Ведерников не сделал ни того, ни другого. И через небольшое время как-то все наладилось; мать накупила ярких, в обтяжку, джинсов и слаксов, пересела на джип, где на пассажирском сиденье можно было регулярно наблюдать нагромождение телес и сумрак бороды все того же Романа Петровича – затеявшего, между прочим, авантюрные контракты на спортивные протезы и смотревшего на Ведерникова с прицельным хозяйским прищуром.

Вот и выходило так, что Ведерников жалел родную мать только за одно: за собственное свое неуместное рождение. Он теперь не мог не быть – по крайней мере, не мог достичь небытия, не сделавшись укором и не доставив хлопот. Лучшее, что он был в силах сделать для матери, – это оставаться не более чем статьей расходов. Полная нейтральность, стерильность разговоров, регулярные отчеты по телефону, совершенно такие же, как вчера и позавчера. Демонстрация надежности дальнего ящика, куда Ведерников был раз и навсегда определен. И никакого с ее стороны участия в жизни Женечки Караваева – от которого по-хорошему следовало бы избавиться каким-нибудь спокойным, цивилизованным способом.

* * *

Но избавиться не получилось. К своему замешательству, Ведерников обнаружил, что многие вокруг вполне серьезно считают его святым.

Особенно озадачивало такое отношение со стороны людей, знавших Ведерникова до катастрофы. Например – учительница химии, химоза, в свое время хладнокровно ставившая Ведерникову трояки и носившая тогда свой тугой, на все железные пуговицы застегнутый корпус необыкновенно прямо, по-адмиральски. Теперь это была оплывшая, осевшая старуха, чьи растресканные лаковые туфли были надрезаны, дабы вмещать раздутые ступни, а пуговицы платья, испачканного мелом, висели на нитках. Но какой надеждой, каким благоговением светилось ее бородавчатое доброе лицо при виде Ведерникова! Как теплы были ее пирожки с рыхлыми начинками, которые она припасала, в кастрюльке и тряпочке, к его приходу в учительскую! То же самое – географичка, в отличие от химозы почти не постаревшая, все такая же маленькая, узенькая, с огромным, мужского размера, горбатым носом и шапкой седого дыма, в которой еще держалась смоляная копоть. В педагогическом коллективе составился своего рода фан-клуб Ведерникова, куда входили и учительницы помоложе, среди них одна красавица с удивительно высокой бархатистой шеей и в круглых очках, преподавательница пения в младших классах.

Фан-клубом руководил Ван-Ваныч, оживший и даже как-то помолодевший. Теперь он устраивал в каждый приход Ведерникова большие чаепития в учительской, где на сдвинутых столах появлялись и колючие, с грядки, огурчики, и пегие, пышные пироги, и свежий сахар в надколотой сахарнице. Чашки были сборные, три пузатые с розами, одна полупрозрачная, в трещинах, словно склеенная из яичной скорлупы, пять или шесть совсем простые, в полустершийся горох. Женщины, сидевшие за столом, тихо сияли, их глаза и очки словно отражали один на всех, теплившийся в центре огонек. Ведерников догадывался, что нужен им не сам по себе, но как живое доказательство существования добра – быть может, единственное в их обыкновенных, в общем-то, судьбах, убитых бедностью, неблагодарностью, попранными амбициями. Разговоры шли о повседневном, вроде ремонта в школьном спортзале или кулинарных рецептов, но искоса бросаемые на Ведерникова благоговейные взгляды свидетельствовали о тайной значительности происходящего.

По молчаливому соглашению, о Ведерникове говорили не напрямую, но косвенно. Учительницы постарше любили вспоминать шалости Ведерникова: как он складывал и запускал удивительно ладные, остроносые и сбалансированные бумажные самолетики, делавшие по классу, прежде чем во что-нибудь уткнуться, множество плавных кругов, как он поджег штору и заодно в этом огне сгорел портрет педагога Ушинского, как однажды наполнил воздушный шарик водой и спустил этот зыбкий тонкокожий сосуд с четвертого этажа, так что водяная плюха резко оросила брюки некстати случившегося пожарного инспектора. Половины этих историй Ведерников не помнил. Он подозревал, что дамы приписывают ему чужие школьные подвиги. Однако фан-клуб буквально млел, снова и снова мысленно перелетая расстояние между «Был обычный мальчик, ничто не предвещало» и нынешним ведерниковским подвигом. Это, возможно, давало им надежду, что и в сегодняшней обыденности зреют зародыши будущих чудес.

В многократных пересказах истории избавлялись от случайных, маловыразительных деталей, обретали стройность канона, где реальности и вымысла было сорок на шестьдесят. Вероятно, именно это соотношение устанавливалось во всех успешных мифах о детстве великих людей. «Знаешь, были раньше такие книжки во всех программах внеклассного чтения, на тему “Когда был Ленин маленький”, – смущенно оправдывался Ван-Ваныч, оставшись с Ведерниковым наедине. – Такие сказки, довольно милые, если отвлечься от политики. Теперь про тебя присочиняют в той же где-то стилистике. Не надо сердиться, опровергать. Будь великодушен. Я понимаю, что от человека, который делает добро, хотят еще большего. Но ты держись, пожалуйста, ты теперь служитель и заложник Добра».

Насчет служителя Ведерников сильно сомневался, а про заложника – то была сущая правда. Фан-клуб держал его крепко и не собирался отпускать. Если бы он попытался дезертировать, на него бы начали охоту. Ну, не все, наверное, но географичка точно, такой у нее был темперамент, а еще обидчивая историчка, чьи большие, размером с куриные крутые яйца, желтоватые глаза то и дело безо всякой причины наполнялись слезами, что выглядело устрашающе, но еще ужаснее было выражение этих мутных глаз, когда они оставались сухими. Что, собственно, могли они все сделать Ведерникову? Неизвестно что – в этом-то и состояла опасность. Очень опасно было проверять, на что способна обычная тетка, если у нее отобрать лучшую иллюзию. Но даже если бы никаких реальных действий не последовало, Ведерников, отказавшись быть святым, нанес бы сам себе парализующий удар. С таким чувством вины не выживают, особенно инвалиды. Хорошо Ван-Ванычу говорить: ему-то совсем не сложно оставаться «довольно милым», его дело сторона.

Как ни удивительно, иллюзия ведерниковской «святости» овладела не только учителями. Ведерников морально готовился к тому, что Диме Александровичу придется платить и платить. Надолго ли, в самом деле, хватит двухсот евро молодому, полному желаний самцу: на неделю, на две? Самая мысль о том, что придется снова брать из запаса, разорять гнездо будущего, до поры укрытое в тугих деревянных недрах комода, вызывала тошноту. Однако Дима Александрович не требовал платы. Проходили месяцы, а матереющий бандит, на чьей широкой роже сохли такие ссадины, точно он брился рубанком, держался равноудаленно и от Ведерникова, и от Женечки Караваева – буквально купавшегося в самодовольстве и совершенно безнаказанно заходившего по естественной надобности именно в тот туалет, где насупленные медвежата, закрываясь круглыми спинами, тянули один на всех скромный косячок.

И вот однажды Дима Александрович подкараулил Ведерникова, поддерживаемого Лидой, на грязном, сверкающем талыми водами школьном дворе. Первое, что увидел Ведерников – и Лида, судя по захлебнувшемуся вздоху, – был яркий и крепкий кулак Димы Александровича, медленно вынутый из кармана обвислых штанов. Однако в кулаке оказалось неожиданное: деньги. Несколько сложенных вместе, спрессованных бумажек плюс монеты, горячие, будто испекшиеся в печке, были осторожно перемещены в удивленную ладонь Ведерникова, один новенький рубль упал и заблестел в мелком трепетном ручье. «Я, это, в общем, принес вернуть, – пробормотал пунцовый Дима Александрович, перетаптываясь забрызганными белыми кроссовками в сияющей жиже. – Я не тупой, все понял. Фильм один смотрел, там имперцы хотели уничтожить город, а в городе праведник жил, так что хрен у них что вышло». С этими словами Дима Александрович круто развернулся и пошагал прочь, повеселевший и освобожденный. «Что это за деньги?» – подозрительно спросила Лида. Ведерников не ответил. Под руку, ковыляя как четырехногий табурет, они вступили из яркого света в плотную тень забора, точно спустились с улицы в сырой подвал. Там ледяные и снежные горбы с гривками бархатной грязи лежали ничком в прошлогодней траве, валялся совершенно целый, без пробки, стеклянный графин, весь заросший грубой прозеленью, с темным настоем внутри. «Ты слишком добрый, вот что я скажу», – заявила Лида и крепче взялась за Ведерникова.

21
{"b":"587149","o":1}