Литмир - Электронная Библиотека

Ведерников глубоко вздохнул, покосился наверх, пытаясь в разбегающихся рядах холодного, с общим белым отблеском стекла найти свое окно, – и не нашел. Нехотя он потащил из утробно нагретого кармана то, что давно там мусолил, так что водяные знаки, казалось, перешли в капиллярные узоры на влажных пальцах. Эту вкусную, широкую купюру в двести евро он, закрываясь спиной от нервной Лиды, все бившей рыльцем пылесоса в какой-то угол, утром отделил от толстенькой пачки, спрятанной, вместе с другими такими же приятными толстушками, в комоде под бельем. Это был болезненный поступок: Ведерников словно вырвал страницу из непочатого календаря, относившегося к какому-то далекому будущему году, – и тем нарушил ход вещей, травмировал все деньги, заботливо запеленутые в ветхую простынку. Но что он мог еще? Молча он протянул купюру конспиративно покосившемуся Диме Александровичу, надеясь, что Лида не такая зоркая, чтобы сверху разглядеть манипуляцию, подмену мужского поступка презренным эквивалентом. На счастье, стоило Диме Александровичу погладить деньги округлым жестом фокусника, и они моментально исчезли из глаз, так что и близкий наблюдатель ничего бы не рассмотрел.

После этого Дима Александрович расслабился, развалился еще вольготнее, отчего сделалось заметно, что мальчик полноват и что со временем молочно-нежный второй подбородок превратится в тугой воротник матерого жира, если юнец не сядет на диету. «С вами приятно иметь дело, – изрек он фразу из какого-то криминального фильма. – А только, если по-честному, я бы на вашем месте забил на Каравая. Чего вам урода воспитывать? Он маньяк, реально. Ему самое место в морге со жмурами, типа санитара, или закроют его, вот и будет вам весь ваш подвиг. Ладно, окей, пацаны его больше не тронут, а вам от чистого сердца мой бесплатный совет». С этими словами Дима Александрович всем колыхнувшимся телом оттолкнул себя от скамьи и пошел в сторону арки, на ходу застегивая трепещущий под ветром пузырь ветровки. Продрогший Ведерников тоже кое-как поднялся, преодолевая крен и кружение снега, голых ветвей.

«Ну что, как? – встретила его Лида, растрепанная, в одном тапке. – Ты им приказал, пригрозил?!» Должно быть, она, наблюдая из ложи, обрыдалась над пьесой, глаза ее, набрякшие, в размазанной косметике, напоминали чудовищные фиалки. «Все, больше к Жене не будут приставать», – устало произнес Ведерников, а сам подумал: что же я такое творю?

* * *

Сожаление. Это едкое чувство было постоянным фоном существования Ведерникова, всякую скромную радость калеки оно прожигало насквозь. Случались и обострения – спровоцированные, например, внезапной переменой мягкого зимнего солнца на интенсивное весеннее, делающее все вокруг линялым, будто пролежавший зиму под сугробом конфетный фантик. Или приступ накатывал при виде цветочного магазина с чем-то похоронным в роскоши букетов; или вдруг несущийся на скорости автомобиль обдавал Ведерникова тем самым жарким бензиновым ветерком, которым дышал налезающий «хаммер». Сразу день текущий и реальный отступал на задний план, а на первый план выходил тот самый, майский, до конца не прожитый.

Тот самый день, если сложить все время мысленного прохождения его рокового маршрута, длился суммарно уже года два или больше. Если приступ случался в светлое время суток, реальное солнце немного разбавляло густоту той майской теплыни, как вода разбавляет мед; в ночные часы мед становился вязким, и Ведерников, мысленно оказавшись среди нежной мути цветущих яблонь, просто не мог сдвинуться с места.

Сколько этот день таил спасительных лазеек! Ведерников не уставал их исследовать. Он мог бы, например, не намахивать пешком от самого троллейбуса, а пересесть в метро, куда едва не спустился, но поддался очарованию новенькой зелени, мелких древесных листков, очень подробно вырезанных словно бы из яркой, чуть шершавой гофрированной бумаги. Если бы не эта эфемерная, готовая уже назавтра огрубеть зеленая дымка, Ведерников на момент опасности был бы уже дома, в спасительных стенах. Или, наоборот, он мог ну совершенно запросто задержаться по дороге, встретить кого-нибудь, потрепаться минут пятнадцать, а потом через плечо случайного зеваки глазеть со всеми на мутно-розовую звезду в лобовом стекле джипа, на разинувшего рот бородача, которого вяжет милиция. Однако все человеческие лица, проплывшие тогда навстречу, были чужие, условно мужские и условно женские; подмога, если и двигалась вразвалку по какой-нибудь из боковых дорожек, безнадежно запаздывала. А ведь могло быть еще проще: что стоило дяде Сане вообще отменить тренировку! Он тогда мучился зубами, нянчил в ладони распухшую щеку, мычал ужасные песни – так записался бы к стоматологу!

Все так сошлось в тот бесконечный, до сих пор не завершившийся день, что задним числом казалось нарочно подстроенным. Что интересно: двадцатое мая наступало ежегодно. День рожденья Ведерникова приходился на девятнадцатое ноября: эти две даты были почти идеально симметричны относительно центра годового вращения, относительно солнца. С днем рожденья все было более-менее понятно: обязательный ресторан, мать в чем-нибудь светлом, брючном, с золотым, обсахаренным бриллиантами калачом на ключицах, ее болтливые гости, все друг другу знакомые, а Ведерникову неизвестные, подарок в коробке с кукольным бантом, который никогда не дозволялось выбрать самому. Потом год, скрипя, переваливая через горбатую зиму, описывал полукруг. Ведерников чувствовал, что надо что-то делать с антиподом дня рожденья, но никак не мог приноровиться. Однажды двадцатого мая пошел крупный снег, хлопья холодного мыла текли по окну, а потом на прогулке было очень мокро, сирени в полной листве и с ярко-белым грузом образовали полутемные низкие арки, и прямо перед Ведерниковым рухнула, ахнула плашмя сверкающая ветка, обдав его ледяными брызгами. В другой раз была сухая гроза, дневная мгла гудела, водопроводный кран кусался электричеством, пыль во дворе вела себя как живая, протягивалась волной, вздымалась, роилась, подхватывала и, повертев, бросала бледный негодный мусор.

Но, как правило, двадцатого мая стояла прекрасная погода, со всеми банальностями свежего весеннего цветения, и люди в этот день как-то инстинктивно избегали Ведерникова; даже Лида, едва ли знавшая о дате, отпрашивалась домой пораньше. Пару раз Ведерникову удалось напиться в одиночку, преодолевая взрывы алкоголя в голове: он был как солдат, идущий в атаку, совершенно уже глухой среди вырастающих тут и там колоссальных земляных кустов, под клубами черного дыма, застилающего белое облако. После этих болезненных опытов вкус коньяка, шампанского, портвейна, чего угодно другого стал для него совершенно одинаковым: железным и желудочным. Еще он разбил пузатый, как мячик, заварочный чайник, вываливший ему на колени полупереваренную бурую массу, – и наутро Лида с мучительным, изводящим душу звуком заметала в совок царапучие черепки.

Не может быть, чтобы это произошло в действительности, произошло бесповоротно. Оригинал двадцатого мая содержал в себе столько иных возможностей, что Ведерникову часто мерещилось, будто на самом деле не было никакой катастрофы. Будто параллельно его фальшивой, кое-как проживаемой жизни в подлинной реальности идет жизнь настоящая, несломанная. Впервые это наваждение накатило на Ведерникова из-за Лариски. Как он был молод тогда, какой он был глупец! Подлинная реальность представлялась ему в виде пошлейшей туристической рекламы, состоявшей из крашеного моря, лакированной красотки и запотевшего напитка. Фальшь этой заемной грезы косвенно подтверждалась тем, во что всего за несколько лет превратилась Лариска. Ее и теперь при желании можно было счесть красивой женщиной, и больше всего такого желания было у нее самой. Располневшая, как и следовало ожидать, с замазанным косметикой лиловым воспалением между криво нарисованных бровей, она катала по двору широкую коляску на два тугих, с кефирными личиками, свертка и время от времени доставала что-то из сумки – зеркальце, судя по солнечному зайчику на большой, уже разрушаемой временем щеке. Как любовно она смотрела на себя, держа себя перед собой, будто райское яблоко, – а то присаживалась на скамью, тетешкая себя у себя на коленях, в то время как белые свертки кряхтели и куксились. Под конец прогулки появлялся муж, долговязый, с коричневыми усами и скошенным подбородком. Обычно муж торжественно въезжал во двор на лилипутской, с чем-то жабьим в общем очерке, иномарке, делал круг почета в поисках парковки, а потом супруги дружно возносили коляску со свертками и каплющими колесами на ступени крыльца. Перед тем как скрыться в кафельном полумраке подъезда, эти двое на виду двора обменивались долгим, с участием чутких усов, поцелуем, что вызывало отвращение к самому слову «счастье». Неужели Ведерников мог оказаться вот на его месте – на месте добросовестного семьянина в измятом полушерстяном костюме и при дохлом галстуке, честно любящего супругу, но не достигающего и десятой части ее большой любви к самой себе?

19
{"b":"587149","o":1}