Пётр, заложив за спину руки, торчал на капитанском мостике флагмана, следя за приготовлениями флота. Все команды были отданы. Пётр услышал, как застонала якорная цепь флагмана, выбираемая воротом. Упала на воду, закричала, как мартовская кошка, чайка. Забила крыльями. Пётр оборотил лицо к капитану, сказал:
— С богом! — Перекрестился.
Флот грозной армадой пошёл к Стокгольму.
Пётр, водя зрительной трубкой по горизонту, увидел в море шведские корабли. Ветер выжал слезу из глаза. Пётр отвёл трубку в сторону, хлещущим под ветром полотняным платком согнал слезу и вновь поднёс трубку к лицу. Увидел: на кораблях перекладывали паруса. Усмешка сломала царёвы губы. «Уходят, — понял он, — уходят… Ну, Ульрика-Элеонора, сестра дорогая, бодрись ныне. Бодрись». Отдал команду, дабы тяжёлые суда пропустили галеры вперёд, а сами шли за ними и, ежели к тому нужда будет, прикрыли их пушечным огнём.
Накануне, когда царь на боте обходил суда, проверяя готовность к десанту, Пётр Андреевич увидел на одной из галер капитана Румянцева. «Так вот, — подумал, — куда он из Питербурха-то направлялся по команде». Удивился, что дороги их вновь пересеклись. И какая-то тревожная мысль ворохнулась в нём, но додумать её он не успел. Петра Андреевича позвал царь. Сейчас, стоя на капитанском мостике флагмана рядом с Петром, Толстой вновь вспомнил о Румянцеве.
…Румянцев, командуя ротой, шёл в сей миг к шведскому берегу на одной из передовых галер. И, радуясь, что участвует в деле, подставлял лицо под хлещущий ветер, ощущая в напряжённом перед боем теле прилив сил, необыкновенную бодрость. Держась рукой за борт, он оглянулся на солдат и сказал: «Не подведите, ребята, не подведите!»
Галера шла ходко, над головой гудел под ветром парус.
Берег объявился тёмной полосой у горизонта. И как только Румянцев увидел эту ещё неясную полоску и понял, что здесь-то и придётся принять бой, он в другой раз оглянулся.
Солдаты сидели молча, застыв в ожидании. На лицах было общее выражение — сосредоточенности и предельной углублённости, то выражение, которое всегда бывает на лицах людей, готовящихся к серьёзному испытанию. Солдаты, однако, не выказывали угрюмости или обречённости, как не выказывали и бойкости или весёлости, шутовства или ёрничества, но едино были наполнены решимостью к тяжёлому труду. И готовые было сорваться с уст Румянцева слова ободрения так и не были им произнесены. Он понял, что этих людей в сей миг ни торопить, ни ободрять нельзя. И даже более того — оскорбительно, как оскорбительно торопить стоящего перед святым крестом.
До берега было рукой подать. Румянцев разглядел торчавшую железным гвоздём в небо кирху за подступавшими к морю соснами, белевшими за медными стволами домишки. Но он искал другое — людей и вдруг увидел их. Синие мундиры рассыпались меж сосен редкой цепью. И тут же разглядел: в распадке дюн желтел лафет пушки. Над ней развевалось знамя со львом, который был всё так же горд и величествен, как и тогда, когда звал батальоны Карла на Полтаву. Солдаты заряжали пушку. Она выстрелила, но звука не было слышно. Его заглушило море. Только клуб белого дыма вскинулся над соснами. Румянцев медленно потянул из ножен шпагу и поставил ботфорт на борт галеры.
С хрустом, вскидываясь кверху, нос галеры врезался в мель. Румянцев, не оборачиваясь, прыгнул в воду. Не чувствуя холода, но ощущая лишь сопротивление воды, доходившей до груди, шагнул к берегу…
Царь Пётр следил за высадкой десанта с капитанского мостика флагмана. Он видел, как вышли вперёд галеры, подошли к берегу, как ссыпались с палуб в воду солдаты. Царь поднёс к лицу зрительную трубку. Но её стёкла позволяли лишь видеть отдельные лица с распахнутыми в крике ртами, вскидывающиеся ружья с вставленными в стволы багинетами, струящиеся дымки выстрелов. Пётр, нервничая, скалился. До боли вжимал трубку в глазницу. Каблук его ботфорта нетерпеливо стучал в палубу. За спиной царя Гаврила Иванович Головкин домашним голосом сказал:
— Не беспокойся, государь. Не тот ныне швед, не тот. Полез в карман, достал табакерку.
— Дело выиграно.
Добродушнейше запустил понюшку табака в нос. Сморщился и, преодолев желание чихнуть, добавил:
— А какие злые были люди шведы… Ай-яй-яй… Не приведи господь.
Глаза у канцлера заслезились, дряблые щёки собрались морщинами, нос пополз в гору. Гаврила Иванович чихнул и уткнулся в платок. Пётр хотел было возмутиться, округлил глаза — бой идёт, а тут чех напал, — но и у самого вдруг нос сморщился. Он засмеялся, забухал:
— Ха-ха-ха…
Подумал: «А оно ведь славно, славно… Бой идёт, а канцлер чихает… Не то было раньше. Вовсе не то». И опять заперхал:
— Ха-ха-ха…
Дело и впрямь было выиграно. Десант прорвал жиденькую цепочку оборонявших побережье солдат и пошёл в глубь шведской земли. Капитан Румянцев заколол шпагой командовавшего гарнизоном офицера, отбил у шведов пушку, взял знамя. Рота его прошла через прибрежный сосняк, захватила селение, кирху которого капитан увидел ещё с галеры. Из створчатых высоких дверей кирхи, с крестом в руках, со смиренным лицом, вышел навстречу Румянцеву пастор. Просил, обратя взор к небу, жителей поберечь, пощадить селение в страшную для него годину. Стоял весь в чёрном, с отрешённым лицом, рука, сжимавшая крест, дрожала.
— Хорошо, хорошо, — ответил ещё горячий от боя капитан, — небось не басурмане.
— В божьей обители, — сказал пастор, — с десяток солдат, но они уже не воины. Прошу господина офицера пощадить и их.
Солдаты выходили из кирхи по одному. Бросали ружья на каменные плиты, и бросали не как оружие, которое недавно убивало людей, но никому не нужные, нелепые, железные палки. Лица у солдат были серые испуганные. Да, шведы были ныне не те, что раньше, но, скорее, не те были русские. Вот это уже точно.
Солнце садилось. Над морем полз туман, закрывая берег.
* * *
Плотный туман закрывал и столицу шведов. Рыбаки боялись выходить в море из-за опасности сесть на подводные камни при столь плохой видимости. Даже днём жители Стокгольма не появлялись на улицах без фонарей, и столица шведов выглядела более чем странно. Тусклые пятна фонарей плавали в белёсом мареве, вызывая тревогу, ощущение одиночества и затерянности у бредущих с осторожностью по скользким камням стокгольмцев. Ясное небо, казалось, навсегда простилось с этой землёй.
Чувство одиночества и растерянности переживала в эти дни и королева шведов Ульрика-Элеонора. И хотя она не выходила из дворца, жалуясь на боли в груди, но и ей представлялось, что она бредёт в тумане. Придворные королевы обратили внимание, что у Ульрики-Элеоноры от крыльев носа к подбородку прорезались за последнее время горькие морщинки, значительно старившие лицо. Любезный супруг Ульрики-Элеоноры, которого шведы почему-то не торопились назвать своим королём, всячески пытался успокоить царствующую супругу, но это ему не удавалось. По этому поводу он высказал немало скорбных замечаний, уныло и печально прозвучавших под высокими сводами королевского замка. Вот так: и в королевских союзах бывают грустные дни.
Какую-то надежду на изменение столь мрачной обстановки в царствующем доме внёс прибывший в Стокгольм из Лондона лорд Картерет.
Лорд Картерет был ещё молодой человек, в каждом движении которого чувствовались свойственная британцам энергия и напор. Он прибыл в столицу шведов с большими полномочиями короля Георга. Первый же вечер, проведённый с лордом Картеретом, вдохнул в королеву надежды.
Едва касаясь тонкими, гибкими пальцами кипенно-белых кружев пышного воротника и блестя по-молодому глазами, лорд Картерет с решимостью заявил, что Англия, защищая интересы Швеции — стража Балтики от русских, — готова даже и на крайнюю меру против царя Петра. Кутавшая до того зябко в меха тощие плечи королева шведов после этих слов несколько порозовела. Картерет наклонился к её руке. Когда он выпрямился, глаза его заблестели ещё больше. Королева взглянула на гостя и отметила, что у лорда исключительно приятное лицо: твёрдое, с решительным, истинно британским, подбородком, но вместе с тем не лишённое аристократичности. У королевы смягчились появившиеся за последнее время горестные морщинки у рта. Лорд Картерет, мгновенно почувствовав изменение настроения Ульрики-Элеоноры, в другой раз припал к её руке.