Не коня, как Пётр Андреевич в шальные дни бунта, но всю Россию поднимал молодой царь на дыбы.
Толстой сел в отчем доме у оконца со многими переплётами и только поглядывал, как по улице поскакивали на весёлых конях новые люди, вышагивали подтянутые офицеры, опоясанные шарфами, торопились куда-то, поспешали.
Домашние осуждали Петра Андреевича. В один голос говорили: «Что глядеть-то? Срам всё это. Небывалое. Куда торопятся? Куда спешат? Тьфу, да и только».
Особенно раздражали иностранцы. Ступали они по улицам вольно, ногу выбрасывали смело, поглядывали с достоинством. Русские так не ходили, да и не умели того. С детства, с младых ногтей были учены: над всеми бог, под ним царь, ниже чиноначальники власть предержащие — так ты уж ходи смирно, голову клони да бойся. А вот коли сам начальником станешь, то тем, что ниже, головы пригибай, да построже, можно и зуботычиной, а лучше дубиной. На том всё и стояло.
Пётр Андреевич кусал заусенец на пальце и смотрел, смотрел прищуренными глазами: смелели люди, смелели.
В старом переулке бренькал колокол, звал к молитве. Отстояв положенное на коленях перед тёмными ликами святых, Пётр Андреевич опять тянулся к оконцу, и уже переплёты казались ему решётками, а капли дождя на слюде — слезами, что ползли не иссякая. Жизнь проходила мимо, дни утекали, как вода в песок.
От великой тоски Пётр Андреевич брал себя холодными пальцами за горло, мял, давил и, не в силах выговорить слово, только хрипел и булькал не то от досады на себя, не то на время, что выпало на его бесталанную долю.
Подносили рыжички солёненькие: «Откушай, барин». Подавали квасок кисленький, меды сладкие: «Отпей». Выставляли на стол жареное, пареное, варёное, томлёное, запечённое в сметане, в соусах хитрых: «Отведай, барин». Но нет. Он всё тянулся, тянулся к окну. И не выдержал, сломал гордыню, пошёл проситься в службу. И вымолил-таки — послали его воеводой в Устюг Великий.
Новый воевода в Устюге с жаром взялся за дело: расширил торговую площадь, перестроил причалы на Сухоне, начал строить торговые ряды.
Солнце тумана на реке не разгонит, а Пётр Андреевич у судов — кричит, командует, лезет в самую гущу. Английские и голландские купцы, открывшие склады в городе, в один голос говорили: «О-о-о… Это есть хороший пример царёвой службы!» И они же похвалили воеводу Петру, когда тот, во время путешествия в Архангельск, побывал в Устюге.
Пётр с купцами стоял на берегу реки, ветер гнал волны, полоскал паруса судов у причала. Кричали чайки. Водный простор распахивался перед глазами неоглядно. У царя было хорошее настроение. Толстой стоял чуть поодаль, у самого среза берега. Пётр похвалы выслушал, посмотрел с интересом на воеводу, но ничего купцам не ответил. С тем и ушёл на Архангельск на трёх карбасах. А устюжских дел Толстому стало мало, ему хотелось большего. Пётр Андреевич об том писал в Москву, просил определить его в военную службу.
Ему дали чин прапорщика.
В Азовском походе он выказал храбрость, и ему присвоили звание капитана гвардейского Семёновского полка. Жизнь, казалось, определилась, но он неожиданно напросился к царю. Вот тогда-то и увидел Толстой усмешку на губах Петра. Молод был Пётр, ретивое в нём играло: что, мол, сын дворянский, пришёл? Царёвы губы искривились в углах. Людское-то и царям не чуждо. Пётр Андреевич перемог себя и униженно, голосом покорным попросил отправить волонтёром в Италию.
— Учиться хочу, — сказал, — учиться.
Такого и быстрый в мыслях Пётр не ожидал. Взглянул с вопросом. Помедлил. В то время царь горел мыслью: как можно больше русских людей отправить за рубежи российские для обучения необходимым державе ремёслам и наукам. Пётр Андреевич выказал желание овладеть мореходным делом. Царь прошёлся по палате, заложив руки за спину, пошевеливая тесно сплетёнными пальцами, кашлянул.
Молчание царёво затягивалось.
Пётр Андреевич ждал решения.
Петровы каблуки стучали в дубовые плахи. Вот ведь как складывалось: против Петра звал стрельцов Софьин стольник Толстой, а ныне он от Петра ждал решения своей судьбы.
Царь остановился у окна, тень легла через всю палату. И Пётр Андреевич подумал, что скажет сей миг Пётр одно слово и тенью перечеркнёт все его дальнейшие годы. Толстому стало сумно. Почувствовал: в виски молотками бьёт кровь. Он поднял лицо, взглянул на царя. Что прочёл Пётр в его взгляде, о том он ни Толстому, ни кому иному не говорил, очевидным стало одно: задор он молодой перемог, отвердел губами, нахмурился и сказал раздельно:
— Добре. Поезжай.
И всё. Не наставлял, как других отправляющихся за границы, не обещал ничего за успехи в науках и ремёслах и не грозил за знания плохие, кои выкажет по возвращении. Но и перечёркивать судьбу не стал. Такого греха на душу не захотел брать. Толстой запомнил: смотрел на него Пётр, чуть наклонив голову к плечу, без укора, без раздражения и лишь раздумье читалось в глазах.
* * *
Возок тряхнуло. Филимон крикнул с досадой:
— Ну! Волчья сыть, шевели копытами! Толстой, отрываясь от дум, глянул в оконце. Подъезжали к Яузе.
Санная дорога напрямую через реку изломалась, и, хотя лёд стоял, объезжать надобно было вкруговую. Филимон завернул коней, но Пётр Андреевич всё смотрел и смотрел на ледовую дорогу. Поднятая горбом над истаивающим льдом, жёлтая от навоза, она была хорошо видна с высокого берега. Тут и там дорогу перерезали трещины, напирали на неё клыкастые, изломанные льдины, дыбились, громоздились, и было очевидно, что ещё день, другой — и дорога, преграждающая путь ледоходу, уйдёт под воду, освобождая простор пробудившейся к жизни реке. Толстой, до рези в висках вглядывавшийся в оконце саней, неожиданно для себя понял, почему он так долго не может оторвать глаз от зыбящейся под напором весны дороги. В сознании ясно встало — это не дорога через речку Яузу, нет! Это Софьина дорога. Избитая, изломанная, с полыньями поперёк хода, конской мочой залитая и навозом затолчённая, та дорога, по которой веками Русь на карачках ползёт, ломаными ногтями цепляясь и оставляя за собой алые маки кровавых пятен. И ещё подумалось с душевной мукой — счастлив он, что выбрал иной путь.
Возок тряхнуло на ухабе, кучер взял правее, и Яузы не стало видно. Толстой отвернулся от оконца.
— Господи, — прошептал Пётр Андреевич, — святые угодники, как воздать за то, что не оставили в замёрзлом упрямстве! — Перекрестился и раз, и другой, и третий. И ему вспомнились итальянские солнечные дороги. Особый вкус кремнистой их пыли — пресный, щекочущий губы, но сладостный по воспоминаниям…
За изучение наук в Италии Пётр Андреевич взялся так, что немало изумлял учителей въедливым умом и жаждой знаний. Бывал в библиотеках и госпиталях, в мануфактурах и академиях, изучил итальянский язык, познакомился с торговым делом и немало выказал способностей в знакомстве с искусствами, в коих итальянский народ был весьма сведущ. В Россию Толстой привёз аттестаты, в которых говорилось: «…в познании ветров как на буссоле, яко и на карте и в познании инструментов корабельных, дерев, парусов и верёвок есть искусный и до того способный». Были и другие слова: «…в дорогу морскую пустился, гольфу[6] переезжал, на которой через два месяца целых был неустрашённый в бурливости морской и в фале фортуны морских не убоялся, во всём с непостоянными ветрами шибко боролся». К аттестатам крепились на шнурах тяжёлые печати, выполненные сколь затейливо, столь и искусно. Но Пётр всё же счёл более полезным для России использовать Толстого не как моряка, но как дипломата.
На то нашлись причины.
По возвращении в Москву Петра Андреевича призвали к царю. По обыкновению, Пётр сидел вольно на простом стуле, закинув ногу на ногу. Белые нитяные чулки царя были забрызганы грязью. Он только что вернулся во дворец с артиллерийского поля, где ему представляли отлитые московскими мастерами пушки, и лицо его румянилось от морозного ветра, как это не часто бывало. Пётр слушал Толстого и покачивал носком башмака. У рта собирались морщины. За два года, которые Пётр Андреевич провёл в Италии, царь заметно изменился: жёстче стали губы, суровее глаза, и ежели раньше в разговоре он только взглядывал на собеседника и тут же отводил глаза в сторону, то ныне он смотрел в лицо сидящему напротив подолгу, не мигая, и только зрачки то расширялись, то сужались, словно дыша. Не прерывая Петра Андреевича, царь потянулся к лежащим на столе аттестатам, взял в руки один из свитков, развернул, шурша жёсткой бумагой.