Козерог сполз по склону вместе с потоком. Достиг скалы, где стоял Комурчу, отряхнулся. Посмотрел, печально качнул головой, — он словно бы говорил: «От меня ничего не осталось». Комурчу подошел и тихонько погладил рога. Козерог не стал убегать — может, принял его за такого же козерога, как сам? Склонив голову, он подставил рога человеку, — Комурчу повел его за рога, спрятал в пещере под скалой.
Потом Комурчу запел. Голос его звучал теперь звонко, красиво, перекатываясь от скалы к скале. Сало, которое дал когда-то Чилде, застрявшее в его горле, теперь растаяло. Однако боль сердца, тоска по Зардеп не растаяла, не ушла…
Погасло пламя костров, гора охладилась, ели и можжевельники замерзли. Не замерз лишь один Комурчу. Скала глядела на него удивленно, с досадой: огромная, доставала небо, первая встречала луч солнца, но не могла устоять перед ливнем, слабая рядом с Комурчу…
Ему мало было дождя, он подставил свою грудь бурлящему в ущелье потоку, он испытывал свою силу, он не морщился от ударов тяжелых камней в потоке. В эти мгновения он жил будто в песне — стойкой, бессмертной, сверкающей. Казалось, весь край засветился, словно под солнцем. Казалось, у гор, у скал появились крылья, и они устремились вверх, к небу. От взмахов их крыльев родилась песня. Небо, скалы и ветер — все слилось воедино. Все они начали таять, все исходили дождем. В местах, забывших о влаге, вздулась река. Все потекло, все обновлялось, чистилось, мылось. Все пело:
Дождь полился, точно песня, дождь полился,
Камни подхватило водой, точно песня, камни подхватило водой.
Выстрел молнии оглушил скалы,
Огонь растопил скалы, огонь растопил.
Небо обменялось огнем с землей,
Гром гремит, точно молот по наковальне.
Молот ударил, заново сотворяя мир,
Огонь растопил скалы, огонь растопил,
Взмахнул огненными крылами…
Засверкал, переваливаясь, кремень величиною с юрту.
Это любовь на скале разгорелась, расправила крылья.
Взлетела высоко, сверкая искрами каменного огня.
Все полилось, все смешалось в одно в этом мире,
Сила перелилась через край, не вместившись в реку.
Сила перелилась, испытывая непокорное сердце,
Человек выстоял, не испугавшись потока и ливня.
Человек стоял, подставив свое сердце потоку,
Подняв руку выше скалы, выше неба.
Чья это песня? Солнца, горы? Реки или дождя? Не знаю. Может быть, пело мое сердце?
Наутро, после дождя, когда засверкало солнце, пришел Комурчу. Это он рассказывал о ливне, о прошедшем дне, о потоке в ущелье. Это он объяснил непокорность, силу, храбрость и вдохновенье, объяснил красоту человека…
Что тогда было с нами в ливень и бурю — с Бурмакан и со мной?
Мы привязали обеих кобылиц, оставили их под защитой елей. Мы забили колышки вокруг юрты, мы собрали все куски веревки, все арканы, — мы постарались как следует укрепить наш дом. Когда налетела буря, Бурмакан и я вместе обмотались веревкой от тундука юрты и сидели, крепко обнявшись, слившись в одно целое. Мы сделали это, защищая себя от бури, нас заставили дождь и ветер… Своим весом мы удерживали юрту… Едва-едва иногда налетевший вихрь приподнимал ее вместе с нами.
Заржала кобылица. Что случилось? Камнем ли ударило, замерзла ли под дождем или унесло жеребенка? Может, просто напугалась? Может, просит помощи у людей? Пойти и посмотреть невозможно. Если мы с Бурмакан разожмем объятия, нашу юрту мгновенно сдует, поднимет в воздух, подхватит ветром, бросит в ущелье, в поток, смешает с камнями, водой, сломанными деревьями, — исчезнем тогда без следа… Перемешаемся с потоком…
Мы крепко держались друг за друга, наши объятия слились, наши лица соприкасались, жар одного передавался другому. Я не знаю такого горячего тела, как у нее, такого мягкого тела, как у нее…
Кобылица заржала тревожно, я рванулся было на помощь — ветер сразу приподнял юрту. Бурмакан потянула меня к себе. Ржание кобылицы… Кобылица звала меня к себе, Бурмакан к себе. Они обе просили у меня помощи, для обеих я был спасеньем. Бурмакан не отпустила меня.
Снова пронзительно заржала кобылица, за ней жеребенок. С шумом налетел поток, затопил нашу юрту, снаружи ударило камнем, еще, еще… Теперь уже и жеребята, и кобылицы призывно, испуганно ржали. И в юрте, и снаружи — кругом стало темно, как ночью. Потом опять посветлело… Оказалось, было солнечное затмение. Мир будто бы умер, затем ожил снова. Дождь стал затихать. Кобылицы тихо заржали, призывая жеребят, те весело отозвались. Постепенно все успокаивалось в природе. Бурмакан притянула меня, обняв крепче прежнего. Но теперь уже не из страха перед дождем и ветром, потому что нужен, желанен был я, крепкие объятия джигита. Да, пришла ее пора, ее зрелость, пришло желание новой, другой, горячей жизни… Ей хотелось согреть, осветить темную юрту чистым чувством… Хотелось перейти с одного берега жизни на другой, широкий и счастливый… Она чувствовала вкус молодости…
Бурмакан не сказала ничего — ее объятие, ее стремление ко мне говорило яснее слов… Рука ее становилась мягкой, как шелк, а дыхание — как огонь… Кобылицы перестали ржать. Ветер и дождь утихли, поток унялся… Жизнь возродилась. Я услышал — губы Бурмакан коснулись моей шеи. Губы ее прижались, обдали жаром, шея моя полыхнула огнем. Я крепко сжал Бурмакан… Затем… Я не знаю, где мы очутились, где-то в другом мире… Мы находились в мире настолько чистом, прозрачном, счастливом… Мы месили себя, мы соединяли наши сердца, обновляя, растапливая, создавая заново. Под руки нам подвернулась кошма, одну ее половину мы постелили, другой укрылись. Не было сейчас в мире такой силы, которая заставила бы нас замерзнуть, унесла бы своим течением; не существовало такой силы, которая разделила бы нас… Мы стали одно целое.
Рассвело. Кто открыл тундук юрты? Ветер? Или Комурчу? Кто бы ни открыл — через это отверстие я увидел небо, вершину скалы: солнце покрыло ее лицо поцелуями, не оставило холодного, темного уголочка… В это мгновение рука Бурмакан обвила мою шею. Она целовала мое лицо, точно луч солнца… Мир солнца, мир Бурмакан…
Снаружи послышался голос. Нас звал Комурчу.
Комурчу звал нас. Звал нас к горам, к траве, к елям, к солнцу. Бурмакан и я почитали его как отца, как жизнь, как родину. Мы поднялись, мы ополоснули лица, мы вышли из юрты. Комурчу сидел на плоском красном камне. Сегодня он еще сильнее, увереннее прежнего — ждал нас с видом хозяина этих гор… Казалось, и ростом сделался выше, превратился в богатыря.
— Обратите свои лица к солнцу, поклонитесь солнцу! — вот что сказал нам Комурчу.
Мы, повинуясь его словам, поклонились солнцу.
Так Комурчу совершил обряд бракосочетания.
Да, солнце назвало нас мужем и женой…
* * *
Прошлое спрашивало меня — я рассказал, не утаивая ничего. Дорогой Серкебай-жар! Сколько дождей омывало тебя с той далекой поры, сколько ветров овевало, опаляло солнце, бороздили дороги… Ты тогда был один, Серкебай-жар. Теперь, глядя на десяток оврагов за твоей спиной, замечаю — до чего ж изменилась земля! Изгрызенная временем, покрылась морщинами оврагов… И только? Склон Кара-Тоо разрушился… И только? Это ведь закон природы… Что потеряла земля? Ничего. Но вот когда развалился старый мир!.. Старый мир разрушился не так, как этот овраг, как горные склоны, — разбился вдребезги, разлетелся на мелкие кусочки, подобно стеклу, упавшему на камень. Вместо него родился новый мир. Этот мир был рожден на мое счастье и на счастье тысяч подобных мне людей. Ему дали имя — мир Октября.
Все это я должен был рассказать — я рассказал. Что осталось еще? Не сосчитать. Я должен еще рассказать о полете вот этих птиц, должен рассказать о новых постройках, которые видны отсюда, и о ферме на том берегу. Время меняет все… А ласточки? Они будто те же, что и в восемнадцатом году, когда мы с Бурмакан стали мужем и женой… Ну-ка? Посмотрю я получше. Крылья их по-прежнему быстры — все так же проворно снуют в небе, Тогда я сравнивал с ними свои мысли… В мечтах улетал далеко… Так же быстро, как они… Мне уже много лет, я состарился. Но мечты мои — они по-прежнему со мной… Многое свершилось… многого добился, но мысль моя требует большего. Однако старость неуклонно тянет к себе… Сколько поколений киргизов видел этот овраг? И у каждого были свои стремления, свои предания, свои песни. Песни обновились, стремления стали глубже и сильнее, думы взлетели высоко… Сколько бы я ни подстегивал себя, как бы ни старался держаться, не подавать вида — я состарился, отстал от времени… Пришла пора уступить дорогу молодому поколению. Я действительно устал… Сколько бы ни старался сравнивать себя с Комурчу, как бы ни подзадоривал себя — все же он был создан из другого материала. Если бы, подобно мне, работал председателем, — жаловался бы на усталость?