— Ремесло ушло вместе с отцом. Откуда возьму другое?
— Назови имя твоего отца.
— Батыр Сарман.
— Ну, есть, оказывается, судьба. Батыр Сарман, тот, который с сырта? Слышал, слышал о храбрости этого рано умершего человека. О-о, рассказывают, что когда-то давно твой отец и еще другие джигиты косили траву на чьем-то хашаре[26]. Какая уж там трава, не то что в Чуйской долине, видно, собирали по горсточке на зиму. В полдень укрылись все в тени, желая вздремнуть. Разгоряченный Сарман улегся, не прикрыв грудь, так и заснул. Да, и скоро, говорят, почувствовал он холод на груди. Посмотрел — вот шайтан! — оказывается, по груди ползет черно-пестрая змея в сажень длиной. Удивившись, открывает рот, бедняга. Змея, видно, решила, что это нора, начала вползать, тогда он, говорят, откусывает ей с хрустом голову, выплевывает и продолжает спать. Так ты, значит, собственный сын того самого батыра Сармана? О аллах, довелось, значит, увидеть тебя, а? Кем приходится тебе эта Калыча?
— Аяш-апа[27].
— Эх, не быть тебе человеком!.. Добавь лучше, что, называя вдовушку аяш-апа, делишь с ней ее толокно. Что нужно тебе? Нужна жена друга отца или ее дочь Бурмакан?
— Мне… мне…
— Знаю сынок. Рот твой хочет сказать одно, глаза говорят другое. Часто вижу тебя, проезжая мимо. Почему сидишь без дела? Вот посмотри на меня. Думаешь, наверное, есть ли польза от высохшего старика, — на костях ни кусочка мяса, а поранится — кровь не станет сочиться из тела. Мое имя не Комурчу — огонь. До шестидесяти добрался — с огнем не разлучился. Посмотри вон туда, на вершины скал! Смотри хорошенько. Видишь — луч солнца скользит. Так всю жизнь скользит, согревает землю, поджаривает скалы. А меня поджаривает пламя, жарят горящие угли можжевельника! Эй, что такое болезнь? Не знаю. Что такое голод? Не знаю. Такая штука, как насморк, если притронется к моему телу, поскользнувшись, упадет и сломает ногу. Есть ли большее наслаждение в этом мире, чем жечь уголь! Говорят, существует падишах, говорят, сидит на золотом троне. Этот твой падишах разве сравнится со мной? Сидел ли хоть раз у пылающего огня, поджаривая свою грудь? Где ему знать такое… В полночь проеду здесь, ожидай. Скажи свое имя.
— Серкебай.
— Мне все равно. Что имя? Родится киргиз в пятницу, — значит, Жумабай; родится в субботу, — Ишенбай; если родится в день, когда заночует гость, — Конокбай, а родится, когда варили толокно, назовут Талканбаем[28]. Годишься ты выкорчевывать пни?
— Гожусь.
— Ох, кто знает, слишком ты полный. Не таращи глаза, когда проезжаю мимо, займись чем-нибудь. Ты не знаешь, что это такое — уголь. Деньги, материя, хлеб, манты, шашлык, овца… Я не видел на свете ничего чище угля. Ну, слышал? Говорю только раз, второй не скажу. Ты приглянулся мне, хоть немало таких, что набиваются мне в товарищи. Поехал я.
Черный как головешка человек тронул быка, не дожидаясь моих ответных слов.
Услышав отхаркиванье старика Комурчу, я понял, что наступила полночь. Вскочил, протер глаза, выбежал из юрты. Комурчу уже проехал мимо, даже не оглянулся. Я побежал следом, не решаясь подать голос. Старик, пустив своего быка семенящим шагом, поднимался по ущелью в гору. За собой вел еще одного быка. Боясь окликнуть Комурчу, я двигался следом, поднимаясь все выше и выше. Комурчу даже не обернулся, не посмотрел назад. Видно, забыл обо мне. С неба покатилась звезда. Медленно вылилась на вершину вздыбившегося перед нами Мин-Текче. Казалось, гора расплавилась. Старик натянул поводья своего быка, остановился и совершил молитву, глядя в сторону Мин-Текче. Затем тихонько начал петь. Тонкий высокий его голос переливался; оседлав ветерок, веявший с горы вниз по ущелью, улетал с ним дальше в долину. Комурчу пел любовную песню. Видно, гора, видно, вылившаяся из небесной чаши звезда научили его этой песне, научили река, горный лес, острый месяц. Слышавшие со стороны могли бы принять его голос за голос девушки или даже ребенка. Мне почудилось — пел не маленький черный старичок — пел родник. Никогда прежде не слыхал я такого чистого голоса, столь чистой песни.
Почему всю мою жизнь не устаю слушать пение? Не со встречи ли с Комурчу жизнь моя обрела мелодию?
Кончив петь, Комурчу принялся говорить, его слова отчетливо доносились до меня. К кому он обращался? Ко мне? Нет. К горам? Тоже нет. К кому же тогда? Не знаю. Вот что услышал я в ту ночь:
— Ах, Зардеп! Если на свете останется одна красивая кобылица, то это — Зардеп, если на свете родится одна красивая девушка, то это — Зардеп. Тебя я увидел впервые вот здесь, под этой раздвоенной елью. Ой-ей, сколько лет, сколько веков прошло с того дня? Ну, если и не веков, так сколько засохло елей, бывших моими ровесницами. Я не засох. Я тебе тогда сказал правду, сказал, что полюбил. Ты посмеялась. Ах, как засмеялась ты тогда, будь ты неладна… Точно пламенем опалила меня!
Ты попросила, чтобы я спел. Ты не думала, что могу петь. Я запел. Ты услышала — у тебя перехватило дыхание. Я пел и уходил — ты следовала за мной. Я спускался к реке и пел. Ты осталась на круче. Не снимая одежды, я шагнул в воду. Когда меня закружило в бурлящем круговороте, ты закричала. Я исчез под водой, ты застыла на этой круче. Слезы оросили твое лицо. Но ты не полюбила меня. Просто ты пожалела. Если бы ты любила, ты побежала бы за мной с криком, ты бросилась бы в воду следом за мной.
Прошло три дня. И опять я увидел тебя здесь под раздвоенной елью. Ты взглянула — широко раскрыла глаза. Ты не поверила, что я остался жив, тебе показалось, что кто-то другой принял мой образ, ты в испуге попятилась… Я запел. Ты улыбнулась. И опять, как прежде, я спустился к реке. Ты снова осталась на круче, а меня опять закрутило в водовороте. Ты не понимала, что происходит, отчего я не погиб…
Прошло пять дней, я вернулся снова. Дождь лил как из ведра. Тебя не было у этой ели. Я запел. Ты выскользнула из белой юрты, стоявшей повыше. Я спускался к реке. Может быть, ты слышала мою песню, а может быть, и нет. Из других юрт тоже показались люди, и многие последовали за мной. Я вошел в воду — ее тогда было вдвое против обычного. Волна накрыла меня — опять я исчез. Я услышал слова воды: «Зардеп не любит тебя, для чего испытываешь судьбу?» Быстрое течение уносило меня. «И хорошо, что не любит. Хорошо, что не станет моей. Получу ее — и остыну, потеряю любовь!» — думал я, борясь с водоворотом.
Все реже мог я видеть Зардеп, но думал о ней день и ночь. Где бы ни находился, смотрел в ее сторону. Она же не вспоминала обо мне, не глядела в мою сторону. Я иссох, я устал, я изголодался, румянец мой поблек. Зардеп продолжала цвести. Все равно каждый день прохожу возле ее аила с песней. Она слушает, выйдя из юрты. Она уходит, когда я скрываюсь из глаз. Ложась спать, я произношу ее имя, встаю, повторяя ее имя. Каждый день я стараюсь приблизиться к ней — она удаляется с каждым днем. Я пламенно ее люблю — она сторонится меня, точно видит лед. Я был единственным сыном отца и матери. Мечтая о Зардеп, я отвык от дома. Куда откочевывала Зардеп, туда же следом перебирался и я. Сколько лет прошло? Наверно, очень много — я потерял им счет. Зардеп ушла, ее выдали замуж. Но я продолжал поглядывать на аил Зардеп. Через год Зардеп умерла от родов. Она осталась лежать в могиле, я остался ходить по земле, где ходила Зардеп. Вот здесь ходила моя Зардеп, здесь я смотрел на нее с ожиданием. Вот это место, вот я — Комурчу. Здесь я прохожу днем, здесь прохожу ночью. Там дальше — раздвоенная ель. Теперь не приближаюсь к ней, издали бросаю взгляд. Один ее ствол — я тех, прежних времен, другой ствол — Зардеп… Да, теперь обхожу ее далеко — все кажется, что где-то за ней с другой стороны может появиться Зардеп. Но я не даю ей встретить меня. Не знаю, я ли ее любил, она ли меня любила?.. Хорошо заниматься углем, а? Не был бы угольщиком, давно бы забыл и Зардеп, и места, где увидел ее. Вот рассказ о раздвоенной ели. Забыл ли я песню, что пел тебе, Зардеп? Разве забуду, никогда не выходит из головы. И сейчас только пел ее, рассказал о своей несбывшейся мечте. Весь мир — несбывшаяся мечта. Это хорошо — без мечты жизнь не интересна.