Мелодия послышалась яснее. Комуз действительно плакал. Это поняли не только мы с Кырбашем, но даже и конь: вначале он слушал, навострив уши, потом опустил голову к земле. Видимо, заплакало доброе животное. Заплакало вместе с комузом, с огнем. Мелодия говорила нам о любви, о смерти, о человеке, о жизни. Любовь плачет о своем сиротстве, проклинает свое бродяжничество. Я слышал о том, что любовь вот сейчас живет под навесом камней, в расселине меж черных скал, в темной ночи, на кровавой дороге, у арыка, в дремучем лесу. Я увидел: не огонь — человек играл на комузе. Мне чудилось, он играет не на комузе — на огне, казалось, что огонь, комуз, человек — все трое плачут. Казалось, что скала целиком превратилась в комуз, в огонь, через мелодию комуза она рассказывает о своей мечте, о любви и весне, о застывшей любви… не застывшей — замороженной жизнью и унижением, о любви, принесшей мученье.
Вот комуз запел, заливаясь, мелодия взлетела куда-то высоко. Она рассказывала о дороге надежды. Дорога не кончалась, любовь одолела девяносто девять преград, не покорилась, пламенела грозно и смело.
Где я слышал такую мелодию? Ну конечно — в голосе влюбленного, потерявшего свою любовь, видел в его слезах, в его лице. Такая мелодия жила на холме, в ложбине, на горе, в поле, в лесу, на рассвете, в вечернем сумраке. Эта мелодия была сыграна у колыбели, эта мелодия была сыграна на могиле, на гриве лошади, когда с криком на землю падал ребенок; эта мелодия была сыграна у смертного ложа. Эта мелодия рождена старухой, лишенной последнего своего зуба, ковыляющей с клюкой; эта песня рождена стариком с покрасневшими, будто от бессонницы, глазами; эта песня рождена пастухом, не имеющим дома, — тем, что ночует в обнимку с камнем, сохраняя за пазухой горе, синее, точно лед. Бывают мелодии, рожденные сердцем, — оно вздрагивает, помня о прошлом; бывают мелодии, рожденные надеждой, — они тянутся к будущему. На поминках и торжествах звучит эта мелодия, сближает друг с другом и горе, и радость. Может быть, ее когда-то создала вот эта скала, — я слышу, с мелодией одного комуза сливаются тысячи мелодий, тысячи комузов плачут и стонут. Да, эти скалы знают о печали и радости, о жадности и щедрости. С этой мелодией ощущаешь что горы стремятся куда-то, что во веки веков никак не доберутся до конца пути. Кажется, что они не взяли в дорогу ни куска хлеба, ни куска мяса, взяли только эту мелодию. То мелко, то крупно, то сердито, то нежно, то разливаясь бурной рекой, то шагом белого иноходца, то разбиваясь с грохотом, точно рушащаяся скала, то плача жалобно, точно ребенок либо разлученная с ребенком мать, у которой молоко переполнило груди, то веселя светлый утренний рассвет, то будто укладывая спать на белую постель, то словно палкой размеренно ударяя по колену, то выплывая, точно молодой месяц, — ох, этот язык комуза, мелодия комуза, она переливалась на разные лады, она маленького делала гигантом, она склоняла высокие горы, она потрясала мир силою страсти. Не только я, но и конь, и Кырбаш, горы, небо, звезды слушали не переводя дыхания. Казалось, если пропустишь частицу мелодии — потеряешь тысячу дней своей жизни.
Мелодия достигла своего перевала. Она исторгла из себя огни, — сверкая, они разлетались в разные стороны; скалы, испуганно оглядываясь, подались назад. На небе растаяли звезды. Одна звезда, рассыпавшись на кусочки, потекла вниз по горе. Казалось, это были слезы скалы, — да, старая скала, лицо которой было покрыто множеством морщин, плакала, проливала слезы. Из уголков глаз ее потекли огоньки-слезы. Стекая в пещеру, цеплялись за пламя, вплетались в мелодию комуза. В мгновение ока кусочки звезды стали мелодией. Теперь она сверкала огнем и звездами. Тень от толстой косы дрожала на скале, трепетала, точно струна комуза.
Мы приблизились к огню. В пещере играла на комузе молодая женщина. Она не видела нас. Она была во власти мелодии. Она боролась со своим прошлым — вчерашним, сегодняшним, завтрашним. Временами в нежных отрывках ее мелодии прорывались быстрые сладкие звуки, в них звучали молодость и старость, жизнь и смерть, смех и печаль. Наш конь заржал. Но играющая на комузе женщина даже не обратила внимания, не слышала нас. О чем говорит ее комуз? К кому обращается, с кем советуется? Кого запугивает, кому изливает свою печаль? Где рождена каждая часть его мелодии?
В летнюю ночь после дождя на джайлоо[24], на тропинках, проложенных овцами, в покрытом облаками небе слышно бывает — поет жаворонок, подобный капле, оставшейся от мелодии. Люди, умеющие оценить, сравнивают его со своей жизнью, со своей судьбой, с горем и смехом народа. Они понимают, они слушают, вникая. Вспоминают забытое. Таков жаворонок. В песне — его мечта, это птица с мечтой. Хорошая песня — не о близкой, земной, досягаемой вещи. Он поет о далеком, о том, чего хочет достигнуть, о дорогом, чего достиг, но уже упустил. Он не складывает об этом песню, он просто поднимается высоко в небо и оттуда во всеуслышанье — всем — рассказывает о своей мечте. Он и сам не знает, что поет, что щебечет на птичьем своем языке. Кому-то это приносит радость, у кого-то вызывает слезы. И в своей мелодии женщина говорила о мечте жаворонка, она сама была жаворонком.
Когда солнце восходит, с высокой скалы взлетает беркут, он поднимается все выше и выше, под самый купол неба, могучие крылья жаждут высоты. Поднявшийся к солнцу, он хочет, чтобы клекот его слышали не одна гора, не одна долина — но весь мир. Он хочет рассказать, что такое героизм, целеустремленность, что это такое — крылья, не знающие усталости. Когда он клекочет в небе, это звучит иначе, не как на земле, — грозно, прекрасно, неповторимо. Голос его слышат все — от птенцов, сидящих в гнездах, до парящих в воздухе птиц, до пасущегося скота, слышат даже и люди. Птицы, услышавшие его, ждут — вот он сейчас с грохотом, с шумом опустится с неба. Однако проницательные люди чувствуют: в клекоте этого беркута — еще и мечта, тоска, несбывшиеся надежды… И в своей мелодии женщина говорила о мечте этого беркута, она сама была беркутом.
Весной, вытянувшись клином, по краю неба скользят журавли. Лишь один из них прокурлычет, но сколько невысказанного в этом крике. Журавли пролетают в небе, доверяя этому миру свои мечты и желанья. Молодая женщина играла, передавая их голос, и в своей мелодии говорила о мечте журавлиного клина, сама была журавлем.
Одетая в черное, в траур, сидит против изображения мужа, плачет у постели вдова. Она рассказывает о своих несбывшихся мечтах всем: взошедшему солнцу, вечернему закату, ветру, народу. Молодая женщина говорила в своей мелодии о тоске неутешной вдовы.
Все бывшее и сущее, весь мир жил в ее мелодии.
Она вспомнила о бегстве.
Она говорила о пережитом ею самой, да, о том, как стала младшей женой Батыркула, как избавилась от него, как нашла себе пристанище среди скал, как в этой каменной пещере любовь излучала свет, — пламя ее было намного сильнее пылающего сейчас огня, и оставило оно скале дыхание жизни, жар страсти.
Комуз и огонь плакали…
Звезды, склонившись, заглядывали в пещеру.
Казалось, мелодия текла сама по себе с трех струн комуза, а женщина лишь освобождала ее, давала ей волю. Мелодия рождалась сейчас, она не звучала ни вчера, ни прежде. И все-таки люди, услышавшие ее, узнали бы ее, сравнили с собой, со своей судьбой, со своей любовью, со своим горем.
Мелодия взлетала и опадала, и только одна струна временами дрожала, звучала совсем по-иному. Эта единственная струна плакала о том, что сердце девушки осталось одно, ночью, беспомощное. Эта единственная струна бурлила, подобно волне озера, заливая скалу, повествуя о героизме девичьего сердца, о непокоренности, о ее безграничной любви. Тут жила не мечта слов — мечта сердца. Эта единственная струна пела поэму любви, которую нельзя передать словами. Если б другой комузист взялся заново повторить ее, сложилась бы песня, которую не закончить за несколько дней.