— Я возьму почку, да?
— А я буду есть сердце!
— А я — язык, я буду есть язык! А тебе не дам! Вот увидишь, съем язык!
— А я ухо буду, ухо! Тебе не дадут, а я съем!
— Мама, смотри, он говорит, что будет есть ухо!
— Ты тоже будешь есть, милый, ты тоже…
— А я?..
— И ты, милый.
— А зачем ты говоришь, что дашь ему?
— Он же твой братишка. Разве вы не поделитесь?
Дети нашли правильными эти слова.
— Поделимся, поделимся! — загалдели они.
— Теперь идите поиграйте!
— Мамыш, пришел? Неси, проси благословения! — послышался из юрты голос отца. Они с матерью давно уже успокоились, перестали ссориться, говорили тихо — и потому смогли услышать блеяние ягненка. Мамырбай подумал: «Как весенняя гроза — быстро налетит, быстро проходит».
Он завел ягненка в юрту. Мать по-прежнему сидела возле кухоньки, рядом с бурдюком, где держали кумыс, вся вспотевшая. По ее раскрасневшемуся, оживленному лицу было видно, что она до сих пор еще не закончила давно начатый рассказ. Отец тоже разрумянился, сидел, склонив голову и скрестив ноги, слушал. До него давно уже, видимо, не доходила очередь говорить. Увидев Мамырбая, покачал головой, как бы объясняя: «Если здесь Калыйпа, то разве дойдет до меня очередь высказаться». Председатель Мамаш, оказывается, пил уже кумыс не из большой чаши — из чайной пиалы. Держал ее в руках и с улыбкой смотрел на старую женщину — казалось, был загипнотизирован ее словами. Мамырбай отметил, что его родители, по старой привычке, чуть не силой заставляли гостя пробовать кумыс, и он сначала пил из деревянной расписной чаши, затем перешел на касу, а потом на небольшую чайную пиалу. Уж не собираются ли они превратить бедного Мамаша в круглый конок для кумыса… «Что за обычай — принуждать пить, несмотря на отказы…» — подумал Мамырбай, но вслух, конечно, ничего не сказал, а подтянул ягненка поближе к гостю, чтоб тот мог получше рассмотреть его. Это тоже было исполнением обычая: обязательно показать гостю для благословения ягненка, которого собираются заколоть в его честь. Так издавна принято было поступать, дабы гость не мог впоследствии упрекнуть хозяина или посмеяться над ним, утверждая, что его накормили несвежим мясом, а мясом павшей скотины.
— Аминь! Дай аллах здоровья! Благослови аллах! — с этими словами отец Мамырбая распростер руки, повернулся в сторону Киблы и что-то забормотал, шевеля бородкой. Калыйпа оказалась рядом с мужем и тоже что-то тихо зашептала, при этом она искоса поглядывала на своего старика, чтобы успеть одновременно с ним благословляюще провести по лицу руками.
Субанчи меж тем перечислял в молитве имена многих умерших людей; он считал, что, если забудет кого упомянуть, умерший может обидеться на него…
После того как Мамырбай увел ягненка во двор, Калыйпа продолжила свой рассказ:
— Кобылица у нас хорошая, родимый. Одно плохо: когда доишь ее — не стоит спокойно.
Видимо, председатель подробно расспрашивал родителей Мамырбая, интересовался всем, вплоть до молока кобылицы, вникал во все мелочи.
Мамырбай кончил разделывать ягненка, Маржангуль разожгла огонь и стала опаливать на нем грудинку и ножки. Далеко разошелся запах кипящего жира. В самый разгар лета, на цветущем джайлоо такая еда — настоящее лекарство. Когда грудинка и ножки поджарились и их принесли в дом, все с удовольствием приступили к еде. Дети были увлечены ножками. Как будто услышав невысказанную просьбу двух собак, которые почти вплотную подошли к дому и ждали, глотая слюну, — дескать, сами отведали, теперь дайте отведать и нам, — Маржангуль вышла во двор, подняла тазик, в который слили кровь ягненка, и поставила перед собаками. Это тоже был давний обычай: прежде чем отведают мяса гости и хозяева, не давать ничего собакам.
Собаки жадно принялись за кровь, каждая торопилась вылакать больше другой. Морды их были испачканы в крови, но им некогда было даже облизнуться. Когда показалось дно тазика, собаки сцепились. Злобно рычали, бросались друг на друга — могли бы загрызть до смерти. Мамырбай схватил большую палку, бросился разнимать их.
— Поставь самовар, Маржангуль! — раздался из дома голос матушки Калыйпы.
— У него выпал краник, — ответила виновато Маржангуль.
— Что ты говоришь, лопни твои глаза! Ведь еще вчера был на месте, верблюжонок ты мой. Кто же из вас сломал и забросил его?
— Разве эти четверо, что разбойничают во дворе, оставят самовар в покое… уже давно забросили, потеряли. Таскали его за краник, точно верблюда, — и сломали.
— Нашли чем играть! Спасу от них нет! Ни большие касы, ни чайные пиалы не держатся. Которые разобьют, а если что не разобьют, так затаскают, забросят — и не найдешь. Что теперь будем делать, о несчастный день? — Четверо детей, напуганные грозным голосом бабушки, сознавая свою вину, поглядывали настороженно исподлобья, делая вид, будто не слышат разговора, будто он их не касается. — А ну, покажи мне, который из них сломал, а? — Попугав таким образом внуков, бабушка тут же простила их, приласкала, а Маржангуль, сердито смотревшей на малышей, сказала: — Ладно уж… Поставь чайник. На этих проказников не напасешься и чугунной посуды — с утра до вечера только и бросаем в яму разбитые пиалы да чайники. На днях я купила двенадцать пиал, так из них, поверишь ли, Мамаш, — она обернулась к председателю, — уцелела только та, из которой ты сейчас пьешь кумыс. Маржангуль, ты слишком избаловала их! Нет у меня уже силы, а то, бывало, у меня учились некоторые женщины, как нужно воспитывать детей. Тигры не рождают больше двух, я родила двоих, только ненасытная черная земля унесла одного. Мой несчастный Калматай до самой смерти ни с кем не пререкался, Мамырбая моего вы тоже знаете… А эти четверо сироток растут дикарями. И то ладно, лишь бы были здоровы да носили имя отца, чтобы народ мог сказать: это дети такого-то. — Калыйпа заговорилась и позабыла про мясо — только сейчас вспомнила: — Закипело, эй? Как следует снимите пену, если закипело. Какое, думаешь, мясо у ягненка, который питался только молоком матери, — чуть покипит и уже разварится. Пей кумыс, Мамаш. Кто хорошо питается, тот недоступен болезням. Мой отец говорил: «В мире есть три лекарства: хорошая еда, чистый воздух, чистая вода». Некоторые ученые люди с утра до вечера только и глядят в книги — делаются изможденными. Возьми нас, с наших щек брызжет кровь, вот так, вот что значит здоровье…
В чужом доме Субанчи никогда не уступал слова другим, в своем же доме до него обычно не доходила очередь говорить, и он лишь шевелил губами и покачивал головой, нервничал оттого, что жена вспоминает всякие ненужные мелочи. На лбу его выступил мелким бисером пот. Время от времени он поднимал голову, смотрел на жену, как бы умоляя: «Дай и мне сказать хоть слово», но жена совсем забыла про него. Охмелевшая от кумыса, соскучившаяся по людям в одиноком пастушеском житье, она, казалось, могла рассуждать без конца, нанизывала на нить рассказа все, что ни приходило на ум. Председатель, воспользовавшись короткой паузой в разговоре — в это время Калыйпа пила кумыс, — решился напомнить о деле.
— Сможете догнать Буюркан, матушка Калыйпа? По поголовью ягнят вы отстали. У вас по сто пятнадцать? У нее на сто овцематок по сто пятьдесят одному ягненку. А насчет шерсти вы еще можете поспорить. Вы обязались настричь по четыре килограмма…
— Посмотрю, сколько будет. Я не могу сказать заранее, что, мол, дам столько-то, глядя на шерсть, выросшую на овцах. В прошлом году я ничего не обещала и сдала по четыре килограмма. Лучше молча сдать побольше, чем хвастаться на весь свет, обещать — я докажу! — и пустить слова на ветер. Возраст мой не позволяет мне говорить лишние слова. Рассказывают, что ворона вывихнула себе ногу, стараясь сравняться с гусем. Так вот — я не свихнулась, чтобы тягаться с Героиней. Мне нечего соревноваться с ней. Достаточно будет, если я, ни с кем не соревнуясь, просто буду хорошо работать. Теперь вы должны выполнить план по сдаче шерсти. Не скажу — сколько сдам, скажу — много. Останетесь довольны. Что такое шерсть? Умеешь пасти — получишь много, не умеешь — останешься с носом. Те, которые желают достичь больших показателей по шерсти, должны знать, в каком месяце где нужно пасти. Об этом можно долго говорить… А насчет окота? Овцы, бедняжки, сколько пожелаешь, столько и дадут приплода. Мы сами плохие. Не ухаживаем по правилам, а иногда еще дело портит вот эта самая глотка, пропади она пропадом! Припрячем, скроем от учета — и съедим. О, а в прежние годы бывали дни, когда безжалостно резали новорожденных нежных ягнят из-за шкурки… ведь тогда в колхозе овцы были не тонкорунные, были киргизской породы. Аллах свидетель, если что скрываю, — я и тогда не имела лишнего платья. Нет ничего благодарнее честного труда, мой друг. Говорят, тот герой, этот герой… Мы все герои, которые пасут овец, проливая зимой в метель слезы, а летом — пот. Аллах наделил счастьем Буюркан, а иначе разве у меня нет рук, нет глаз, чтобы получить то же, что получила она? Оказывается, работают тысячи, а только один попадается на глаза. Труд тысячи переходит на одного. Я не отношусь к ней плохо, пусть радуется, бедняжка… И все-таки все — каждый, кто целый год кружит в этих горах со скотиной, — все они — герои. Если думаешь, что ты такой удалец, то попробуй-ка за день тридцать раз спуститься и тридцать раз подняться в этих горах, да еще все время кричать не закрывая рта. Алпинисами называют, что ли, тех, которые лазают по горам? Все животноводы-киргизы являются этими самыми алпинисами. Я знаю, сколько травы взойдет на склоне вон той горы, проклятый день. Как-то в один год двадцать овец принесли приплод по три ягненка. Мы подкладывали новорожденных к овцам, которые принесли по одному ягненку… Некоторые принимали, а некоторые не принимали, и тогда приходилось кормить ягнят молоком из соски… Ох и довелось тогда потрудиться! А теперь я постарела, устала, у меня повыпали зубы, потеряла свой прежний вид. Всякие соревнования оставь. Лишь бы работать — и того довольно. Как говорится, «когда твоему отцу перевалит за шестьдесят, обманом вымани у него его силу». Кстати, выдели продукты для моих собак, у нас уже кончился ячменный толкан. Другие правдами-неправдами выпрашивают, я никогда не просила, попрошу-ка и я.