Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тяжело было смотреть на эту перепуганную, растерявшуюся мать пятерых детей. Татьяна ужаснулась.

«А что, если все так перепугались?» — подумала она и почему-то рассердилась на эту женщину, на ее слабость.

Карп сердито сказал:

— Перестань, Марья! Слезами не поможешь. А бояться нечего. Сегодня они не появятся, а там поживем — увидим.

— Ой, нет, дядечка, снова они придут. Говорят, что каждую ночь будут по стольку убивать, аж покуда никого не останется, — ответила Марья, перестав плакать и вытерев рукавом слезы.

— Не говори глупости! Детей не пугай! Говорю тебе, не придут, — значит не бойся.

— Да я сама-то не боюсь. Вот за них дрожу. Мне все одно умирать, а они должны отца дождаться. Иван, как уходил, говорил: «Береги их, Марья…» Вот и прошу я: люди добрые, помогите мне попрятать моих птенцов. — Она встала, подошла к печи и зашептала: — Всех уже рассовала по людям, один вот остался, самый маленький. Дядька Карп? — она впилась в него глазами.

Карп молчал. Девушки смотрели на него, ждали, что он скажет.

Мальчишка тоже затаил дыхание и посматривал то на мать, то на Карпа.

— Одна останусь в хате… Пусть уж меня одну… Авось, люди добрые не оставят их, и дождутся они своего татку…

Карп задумчиво почесал затылок.

— Видишь ли, Марья… Как тебе сказать? Ты знаешь, мы тоже не из надежных. Я боюсь, что за нас они могут взяться в первую очередь.

— Дядька Карп! Не ищу я «надежных», да и. не пошла бы к таким. Я к своим людям пришла. Пусть не видят мои глаза смерти детей! — голос ее зазвучал по-новому — твердо и уверенно.

В разговор вмешалась Люба.

— Напрасно вы, тетка Марья, пугаете детей. Но если уж так — пусть остается… Места хватит. Иди сюда, Игорь. Да нос вытри и не плачь! — сурово приказала она мальчику.

Он послушно вытер рукавом нос, потом глаза и, оторвавшись от полушубка матери, за который все время держался, подошел к Любе.

Марья закрыла глаза рукой и несколько минут стояла неподвижно, сдерживая слезы. Ей стало жутко от того, что она осталась теперь совершенно одна и одна должна пойти в свою опустевшую хату и там ждать… Чего? Может быть, смерти. Мысль о том, что она, может быть, в последний раз видит своего ребенка, так испугала ее, что она едва не бросилась к мальчику, чтобы забрать его обратно и с ним переждать эту долгую зимнюю ночь. У нее было легче на душе, когда она выходила из домов, где оставались старшие дети. Но как выйти из этой хаты, где остается ее маленький Игорь?

— Ну, вот и хорошо. Ужинать будем, Игорь, — услышала она голос Любы и, побледнев, отняла руку от глаз.

— Успокойся, Марья, — тихо и ласково сказал Карп, слезая с печки. — Ничего не случится.

Марья схватила его руку обеими руками.

— Спасибо вам, дядечка, за ласку, за доброе слово. Простите меня… Доброй ночи вам, — и быстро вышла.

Карп тяжело опустился на табуретку у стола и сжал руками голову.

— До чего дожили, дети, а-а? — казалось, не сказал, а простонал он. — Мать боится оставить детей в их родной хате… До чего дожили!

Ему никто не ответил. Он встал, подошел к кровати, на которой забавлялся игрушками маленький Виктор, посмотрел на него и уже другим голосом сказал:

— Ну, ничего, внучек… Мы переживем это… Переживем. Ты дождешься твоего татку…

…Татьяна теперь и не думала о том, чтобы продолжать занятия в школе. Да если бы она и решилась заниматься, никто не пустил бы в школу своего ребенка — она это хорошо понимала.

Деревня притаилась, затихла, как в первые дни оккупации.

Неизвестно, кто это придумал, но на следующую ночь в концах улиц — у всех трех въездов в деревню, засели добровольные часовые, по два-три человека. А еще через день прошел слух: каждую ночь на опушке леса стоят партизаны и охраняют деревню — пусть только теперь сунутся гитлеровцы, в деревне сразу же появятся партизаны.

Конечно, не все поверили этим слухам. В доме Маевских, например, махнули рукой:

— Глупости. Сейчас таких деревень много…

Но людям стало легче от этих слухов и оттого, что по ночам кто-то сторожил деревню. Даже Марья Зайчук перестала отдавать на ночь своих детей в чужие хаты.

А караулить деревню ходили все по очереди. Дежурили целую ночь и Татьяна с Любой, плохо представляя себе, что бы они делали, если бы немцы на самом деле появились в их дежурство.

XVII

Падал густой, мокрый мартовский снег — последний снег зимы. В снежной мгле ночь наступила раньше и окутала все вокруг плотной завесой темноты. Издали нельзя было различить домов, только мерцали тусклые огоньки в окнах.

Человек шел посреди улицы, быстро, пугливо оглядываясь, пряча лицо в воротник пальто. В конце деревни он повернул к хатам и остановился перед одной из них — маленькой, покосившейся, с окнами, заложенными соломенными матами.

Человек оглянулся еще раз и быстро протиснулся во двор через полузакрытые ворота. Окно со двора не было завешено, он осторожно подкрался к нему и заглянул в хату.

У стола, освещенного небольшой керосиновой лампой, сидела Пелагея. Она что-то шила.

Человек тихо постучал.

Пелагея вздрогнула, уменьшила огонь в лампе и подошла к окну.

— Кто там?

— Я. Открой.

— Кто ты?

— Открой, кума. Не узнаешь, что ли?

Она прильнула лицом к оконному стеклу, узнала Матвея Кулеша и удивленно спросила:

— Что тебе?

— Ну, открой… Боишься, что ли?

Она открыла. Кулеш зашел в хату следом за ней, у порога стряхнул с шапки и воротника мокрый снег.

— Волком ты живешь, кума. Живых людей бояться стала. Удивляешься такому гостю? Эх, кума, кума! — он подошел, похлопал ее по крутому плечу, как хозяин хорошего коня, и подмигнул. — Старую дружбу забываешь?

Она поняла его намек, покраснела и гостеприимно пригласила раздеться и присесть. Сама же взяла теплое одеяло, завесила им окно во двор и подкрутила фитиль в лампе.

Кулеш разделся, подсел к столу. Это был высокий человек лет тридцати пяти, с широким лицом и бесцветными, водянистыми глазами. Он всегда приветливо улыбался и разговаривал тихим голосом, который совсем не вязался с его здоровой, крепкой фигурой.

До войны семья Кулеша была в колхозе, но сам он большую часть времени разъезжал — искал легкого хлеба. Работал швейцаром в ресторане, носильщиком на вокзале и еще где-то, жил все время тихо, незаметно и в деревне считался хорошим человеком. Лет пять тому назад он такими же вот темными вечерами навещал иногда ласковую вдову Пелагею. Вот почему Пелагея встретила его как старого друга. Ей было скучно и обидно жить одной в своей старой хате, и приход старого приятеля обрадовал ее. Кулеш заметил это и, усмехнувшись, сказал:

— Я тоже, Поля, загрустил один. Скучища страшная. С женой, ты знаешь, как я живу, — как собака с кошкой: не бывает минуты, чтобы не полаялись. На улицу вечером выйти — и то страшно: идешь будто по вымершей деревне.

— Напугались люди, — сказала Пелагея, поправляя подушки и разглаживая одеяло.

— Напугались. Да напрасно, я думаю, остальные боятся. Не будут они трогать простых людей. Не пошли же они ко мне, например, хоть я и на железной дороге служил. Что им до меня? Я работал для своей пользы, для того, чтобы жизнь свою устроить. Я человек простой. Мне все одно, какая власть, главное дело — был бы у меня кусок хлеба. Да и к другим таким не пошли. Небось, знали, кого выбирать. Этот сопляк Лубян с гранатами по деревням шляется, машины немецкие на шоссе подрывает. А Кандыба, говорят, командиром у них, у партизан… А власть, она, брат, есть власть, беспорядков не любит. Но что это мы принялись о политике рассуждать, как на сходке какой? Не нашего ума это дело, кума. Мы люди темные, нам лишь бы деньги да водка. Так, что ли? — Он заискивающе засмеялся и, подойдя к своему пальто, висевшему на крючке у дверей, вытащил из кармана бутылку самогона. — Вот это — для нас.

Пелагея вскочила, забегала по хате.

— А я сижу, как дура. Потчевать же надо дорогого гостя. Прости меня, Матвей Денисович…

21
{"b":"586488","o":1}