– А может, это снова люмбаго, – кивнул он. – Но и у вас люмбаго случилось бы, узнай вы то, что узнал я!
– Да говорите уже наконец, что там интересного, а не только о болестях своих!
– Он никакой не полицейский! Он даже не человек! Хуже того! Преступник он!
– Преступник? – охнула она.
– Он людей убивал! Палач он!
– Палач?
– Ну, приговоры исполнял!
– Но палач – персона государственная. Злодеев казнит. Что вы мне голову морочите? Таких-то нам в доме и надобно! Наверняка ведь трястись не станет, когда потребуется курице голову отрубить. Не то что некоторые!
– Ох, да у меня тогда мигрень была, мадемуазель Крыся! Поэтому я и отказался! Только поэтому! Клянусь! Но вы еще всего не знаете. Это ж не простой палач. Это Антоний Стшельбицкий, которому и самому голову больше ста лет тому отрубили. За грабежи, за атаманство над разбойниками. Судовым приговором его осудили! Пьяница он, баламут, злодей, убийца! Худший из худших! Из могилы вылез, а теперь с нами живет!
– Скандал! – прошептала побледневшая мадемуазель Крыся, опадая на стул. – Такое-то в доме нашем!
– Он сирот, стариков, вдов грабил! – Павловский перечислял преступления Стшельбицкого, о которых охотно трепались двое полицейских, порой используя то, что нашли в деле палача, а порой – на собственное воображение. – На церкви нападал! Один раз епископа ограбил да голым отпустил!
Они перекрестились. А когда мадемуазель Крыся пришла в себя, приказала Павловскому следить за бульоном, чтоб тот не выкипел, сама же отправилась навестить нового соседа.
Застучала в дверь, а когда открыл, протирая глаза, – заявила, что в курсе уже, что он за фрукт, и что лучше для него будет, если съедет из дому.
– А то что? – спросил он, широко улыбаясь. – Станете на меня доносы писать?
– Это приличный дом!
– Ага. Приличный. Шулер, пьяницы, извращенец и безумная баба с котами. Ступай, тетка, а то как дам!..
Он захлопнул дверь у нее перед носом.
– Совести у вас нет, что так вот мучите нас своим присутствием! – крикнула она.
Подождала какое-то время, не вернется ли жилец. А когда дошло до нее, что вряд ли дождется, заявила, что так просто этого не оставит, после чего развернулась и вышла.
Злость сорвала на Павловском, который зачитался газетой и не уследил за бульоном.
* * *
Три ночи кряду не происходило ничего. Брумик и Корицкий зря пробирались вечерами крышами, спускались по веревке и с трудом проникали в окно квартиры, занятой Стшельбицким. Брумик начал уж подозревать котов с генеральскими именами: мол, именно они шныряли по крышам и единственные могли быть свидетелями похождений полицейских.
К счастью, в четвертую ночь в замке двери заскрежетал подделанный ключ, а потом раздалось скрипение петель.
Стшельбицкий, который как раз стоял на страже, быстро разбудил коллег. Они притаились за кроватью, он же прилег и захрапел, несколько чрезмерно и театрально.
Они услышали шаги в прихожей. Тяжелые и неторопливые. Странные: словно кто-то двигался неуверенно, как едва научившийся ходить ребенок.
То, что имели они дело не с ребенком, убедились, когда дверь в спальню распахнулась и в проеме показалась мадемуазель Крыся во всей своей красе.
Выглядела она несколько странновато в светлой ночной рубахе, огромной, словно шатер. Густые волосы ее спутаны были сеткой, которую надевала она на ночь. Но волосы сдаваться не желали. Распираемый изнутри материал едва сдерживал их, вставал дыбом, пружинил и колыхался. В темноте выглядели они под сеткой как вторая, куда большая голова.
Мадемуазель Крыся принюхалась, словно идя по следу.
– Преступленье, – отозвалась глухо. – Вонь негодяйства. Ужас, ужас!
Склонилась над палачом, встряхнула его, он же притворился, что просыпается, и сел на постели.
– Признайся в грехах! – завыла она.
– Что вы тут… У нее глаза закрыты! – крикнул он спрятавшимся полицейским. – Лунатичка!
– Признайся в грехах! – потребовала она вновь.
– Да какие грехи? – возмутился он. – Ты, баба, ко мне домой проникла, в постель лезешь, а еще и цепляешься! Поговори ты нормально, я бы тебя не выставил, девка ты крепкая, ничего не скажу. Но при таком-то хамстве…
– Признайся в грехах! – оборвала она. – Покорись! Покажи, что раскаиваешься!
– Ничего я не раскаиваюсь! Мне голову отрубили, вина прощена!
– Нет в тебе раскаяния, – оценила она скорее печально, чем с гневом. – Совесть тебя не грызет?
– Нет!
– Гордыня! Ну, ежели у тебя совести нет, то и моей хватит.
Она начала открывать рот. А как начала, так и перестать уже не могла. Обнажила ровные крепкие зубы и накинулась на Стшельбицкого так быстро, что тот не успел уклониться. Вырвался от нее, оставляя в зубах мадемуазель Крыси немалый кусок мяса с предплечья. Заорал. И снова отскочил, поскольку вновь оказалась она рядом. Клацнула зубами, промахнулась. Тряхнула головой и распахнула челюсти еще шире, за пределы человеческих возможностей.
– Чего ждете? – крикнул он, отмеряя даме солидный хук справа, от которого та уселась на пол. – Пока сожрет меня?
Она же вставала. Головы у нее уже не было, одни исполинские челюсти, которые продолжали расти.
Она прыгнула к нему. Он заслонился стулом, а мощные зубы сомкнулись на одной из ножек. Та переломилась с треском. А челюсти мадемуазель Крыси снова выросли.
Корицкий и Брумик наконец пришли в себя. Выскочили из укрытия с пистолетами в руках, но замерли недвижимо.
– И как в это стрелять? – спросил подкомиссар удивленно.
Потому что перед ними был уже не человек, но огромные, словно драконья пасть, челюсти, колышущиеся на двух крепких ногах мадемуазель Крыси, чье тело почти полностью исчезло, превратясь в огромные зубища, все пытающиеся цапнуть палача. Тот уклонился в очередной раз, пробуя даже наносить удары, но даже когда те достигали цели, не производили, казалось, на измененную женщину ни малейшего впечатления.
Корицкий сорвал простынку с кровати и набросил ее на мадемуазель Крысю.
– Комиссар! Веревку! – крикнул.
Брумик наклонился за веревкой, которую они втягивали в квартиру после того, как спускались по ней с крыши. Вместе со Стшельбицким спутал яростно бьющееся под простынкой существо, не давая ему освободиться.
Сражаться с ним, прежде чем оно наконец сдалось, пришлось до утра. А с первыми лучами солнца снова превратилось оно в огромную женщину.
– Вот теперь ее можно и застрелить, – предложил Стшельбицкий из-под стены, которую он, усталый, подпирал.
– Лунатичка, – просопел Брумик. – Нельзя. Была не в себе. Нельзя.
– То есть что? Невиновна? Выпускаем ее?
– Ну это-то – нет. – Корицкому единственному хватило сил вползти на кровать. – Уж очень она опасна. Будут ее держать взаперти. Наверняка в госпитале в том селе под Краковом. Создали там подразделение для таких, как она, сверхъестественных безумцев.
– В Кобежине? – подсказал Брумик.
– Именно.
Двумя часами позже они наблюдали, как связанную, одуревшую от успокоительных женщину санитары грузят в огромную клетку и располагают на повозке.
Стояли они теперь не в одиночестве.
– И что с нами-то будет? – всхлипывал Павловский. – Кто нами займется?
– Сами собой займетесь, – осадил его Стшельбицкий. – Нет вам нужды в этой… народной совести!
– За себя говорите! Я о вас все знаю!
– Ступайте-ка вы домой, пока я добрый! – рявкнул на него палач, после чего развернулся и сам ушел.
Брумик и Корицкий двинулись следом.
– Никто не знает! – рычал Стшельбицкий. – Никто ничего не знает! Весь этот треп о совести…
– Он знает то, что мы наговорили. А нам-то пришлось преувеличить, верно, сержант?
– Эта ваша идейка о голом епископе и правда была милой, комиссар.
– О епископе? – палач глянул на одного, затем на второго. – О каком епископе? Что вы там мне приписали?
– Да историйку о том, как вы одного епископа пустили голышом через город, потому что тот грозил вам с амвона, а сам ходил по девкам. И надо ж такому случиться, чтобы понравилась вам одна и та же, – пояснил Брумик. – Знаете, мы это сказали, чтобы ту бабу спровоцировать. Были уверены, что Павловский ей все повторит, ну и… Мы ведь в курсе, что вы ничего такого не делали…