— Сейчас начнется.
— Смотри с нами.
— А потом можешь рассказывать о Биафре, и вообще.
Улитка не останавливается перед порогами. (Не надо сейчас педагогических поисков глубинных причин.) Сблизиться постепенно: пойти и посмотреть, что поделывает сирень перед домом: она уже отцветает. Анна опять спрашивает: «Ну, как все прошло?»
Как обычно, клочковато. Над Мешеде нависает стоивший 7 миллионов бенедиктинский монастырь из бетона. Эннепе — это речушка. Драуцбург шлет привет. Да, каждый вечер битком набито.
Постоянно одни и те же вопросы. Увеличение золотого паритета марки, предварительное содержание под стражей, ликвидация капитализма. Заводы Хонзеля — алюминий — осматривать нам не разрешили. (Никакой предвыборной борьбы на заводе.) Зато в Эсло побывали у забавного чудака. Делает инструменты, например ломы, в настоящей старинной кузнице. Нет, еще не охрип. Что еще-то было. Играл в скат в Эннепетале, в отеле «Вайде». Осторожно играют наши: выиграл какую-то мелочь.
Я спрашиваю только о том, о чем можно рассказать. «А что тут у вас было? Как Рауль? Есть письма из Праги?» — Анна хочет знать больше, все: «А в Кёльне? Как было с Берцелем?»
Точно не знаю. А следовало бы знать, что он и как. Вдруг мне стало противно оттого, что он сидит так близко. Но я ведь знал, что он скользкий, его не ухватишь. Все равно что собирать шарики ртути на ковре. Или сосать леденец — сколько ни соси, не уменьшается, словно покрыт непроницаемой пленкой. Нет, никакого сопротивления. С него все стекает. Будто состоит не из плоти, но подбит какой-то взвесью. Даже когда думаешь, что знаешь его по телеэкрану, и считаешь, что у тебя к нему иммунитет, твоя рубашка вдруг прилипает к телу, когда так близко разом дышит тебе в лицо все то, что годами гнило, загнивало и прогнивало, затхлое и все-таки пускаемое в ход: ханжеские, освящающие любое мошенничество жесты, пустое достоинство, слушающее лишь самое себя, ловкая, использующая малейшее свое преимущество хитрость, казуистическое заговаривание фактов — всегда из-за угла, всегда прикрывая наглую ложь полуправдой, невыразительное и перегруженное деталями, — когда все это вдруг оказывается рядом с тобой, да еще покрыто горным загаром и дышит на тебя, мешая тебе дышать, когда хочется кричать, требуя воздуха, тазика, потому что… — Я был не на высоте. Не сумел, не справился. Как ни близко он сидел, но вчера в Кельне, да еще при телесъемках, когда важно было победить, уменьшить влияние «черных», мне нельзя было прилюдно кривиться от отвращения.
Будь он противник, а не эрзац. Будь он четко очерчен, а не расплывчат. Будь он личность, а не отражение чего-то. Но он существует только иносказательно. Даже утверждая, что он христианский демократ, я должен был бы уточнить, что он таковым кажется. Поскольку он не хочет слыть консервативным, а для реакционера ему не хватает упорства, его делают кем-то. Не он себя делает, а кто-то или что-то его делает. Смотря по тому, чего требуют чьи-то интересы. Что стоит на повестке дня. Держится он всегда естественно. Его образ действий сделал его имя нарицательным; говорят: тот-то барцелит, ведет себя по-барцельски, это какое-то барцельство. Его можно использовать. Например, Штраус (которого использовать нельзя) сидит в нем и превращает его в эдакого Штрауцеля. Поскольку он не сущ, а лишь кажется сущим, он слывет дельным, хитрым, усердным, компетентным, поворотливым. Это не противник, дети, с которым приходится считаться; он — средство, стремящееся достичь власти, но применение найдет лишь как средство достижения власти. — Нет, тревожит не то, что Райнер Кандидус Барцель клевещет на противников, тревожит всеобщее желание, чтобы он клеветал. Причем он вовсе не хочет этого; клевета на противника (как всеобщая потребность) использует его в своих целях.
Я не справился. Здесь, в Кёльне, где это началось в 1840 году и где его отец (прусский унтер-офицер) выкашлял чахотку, потом в Браувайлере, где он ребенком слышал крики истязаемых арестантов, потом в Ветцларе, где мать дрожала над каждым ломтиком хлеба.
Началось с Бебеля, когда он был еще молод и носил зеленый фартук токаря по дереву. Его товарищи скинулись и купили ему билет на поезд, когда он, в свои двадцать восемь впервые должен был выступить в парламенте. (Об отношении южнонемецких земель к Северонемецкому союзу. — Бурный протест справа.)
Когда Бебель сидел в заключении — а сидел он часто, и Вильгельм Либкнехт тоже сидел, — то его жена, модистка из Лейпцига, вела их небольшое дело.
В период действия законов против социалистов (1878–1890) партия была на нелегальном положении, собрания были запрещены, и Бебель, разъезжая по Швабии, Саксонии и Рейнланду в качестве коммивояжера и предлагая продукцию своего токарного предприятия, одновременно был председателем постоянно преследуемой, распадающейся и все время возрождающейся партии социал-демократов. Целыми днями он размещал заказы (лестничные перила, дверные ручки), а вечером — в пяти шагах от жандарма, от которого надо оторваться, — встречался то с напуганными, то с рассорившимися товарищами.
Социализм, дети мои, начался со спора. Тогда, как и сегодня, речь шла о классическом вопросе: реформа или революция? Где бы я ни был — в Гладбеке, Штутгарте, Дельменхорсте или Гисене, — со времен Бебеля сохранил свою свежесть этот спор улиток, желающих прыгать.
Но токарь из Кельна все точил и точил. Наверно, отсюда и бытовавшее у социал-демократов выражение: «А, что там! Это мы уж обточим».
Бебель «обтачивал» в Нюрнберге, Айзенахе, Готе и после Эрфурта (1891) многие партийные съезды, в центре повестки дня которых был спор о ревизионизме.
Вырос в казематах. Колпингов братец на протестантский лад. Нищенствующий ремесленник, арестант и агитатор. Его речи в рейхстаге (о колониализме). Хотя немецкая историография не упоминает о нем в школьных учебниках, он пережил Бисмарка, от которого остались одни памятники.
Бебель писал письма в Лондон, Цюрих и Лондон. Ибо коммерсанту Энгельсу совсем не просто было объяснить, как трудно осуществить социализм на практике. (И как грустно и вместе с тем комично выглядит: говорить «революция», а заниматься реформами.) Но Маркс все время брюзжал, он был умнее, витал в облаках, мыслил острее, настаивал на своем и мерил все своей абсолютной меркой. Только Энгельс проявлял (в письмах) понимание и послал десять английских фунтов для запрещенной газеты.
Бебель умер в 1913 году в Цюрихе.
Вот уже несколько лет Вилли Брандт носит карманные часы Бебеля — они все еще идут.
Послушай, Франц. Ты ведь читаешь все подряд, что ни попадется: Жюля Верна и Че Гевару, Анну Франк и Дональда Дука. Можно я тебе подложу (потом как-нибудь) Августа Бебеля? «Из моей жизни». Медленная книга. Биография улитки…
Общеизвестно: что «черные» всякий раз именовались по-разному, что они выжили и вновь возникли. Что их инерция удвоилась. Что они ссудили нацистам свою обывательскую ограниченность. Что они ради мелкой выгоды позволили совершиться великому преступлению. Что они все забыли. Что они называют себя христианами, а являются фарисеями. Что они сделали церковь отраслью индустрии. Что они пугали (сказками) родителей и оглупляли (в крошечных школах) детей. Что демократия им не нужна (и непонятна). Что они спокойно пользовались властью, пока не пришлось ее делить. Теперь они пугливы и боятся ее потерять. (Тот, кто носит в кармане часы Бебеля, напирает.)
— Думаешь, вы справитесь?
— Считаешь в самом деле, что удастся?
— Полагаешь, они за Вилли?
— Или просто надеешься?
Поскольку, играя в центре, они могут проиграть, «черные» придумали себе Кизингера, вместе с которым они хотят выиграть справа (он это умеет, научился). Их план пахт нет Барцелем, бой с которым я проиграл — вчера, в Кёльне.