Глубокая котловина нижней Струмы, на краю которой приютилось Югне, постепенно расширяется к югу и тянется до Беласицы и Алиботуша, вытянувшихся на горизонте в одну линию. Над поречьем шелковым покрывалом лежит прозрачное зарево, а поле синеет, словно опрокинутая чаша небес. Темная ниточка реки бежит все время по правому склону, и только на выходе из укромной равнины, а значит, и из Болгарии, суждено ей приютиться в скалах Рупильского ущелья. Там она поворачивает влево и скрывается, рассекая каменистое предгорье.
— Вот красота, а? — вздыхает бай Тишо. — Сколько раз проезжаю здесь и все прошу Ангела — остановись. Внизу, в Югне-то, душа в тебе как-то съеживается. От клочка неба, что ли, нависшего над головой, оттого ли, что не видишь дальше своего носа, не знаю, но все там кажется, что чего-то тебя лишили… А здесь? Гляньте, какое небо! Все вокруг видно — э-э-эх! И на душе легчает, верно? Хотя, в конце-то концов, никогда человек не знает, где суждено ему лучшие свои часы прожить… Подождем, а? — предлагает бай Тишо и, поскольку Сивриев явно нервничает, поясняет: — Внизу такой красоты не увидишь. В Югне у нас солнце долго раздумывает — весь мир уже знает, что день наступил, а оно все не восходит.
В основании оранжево-золотистого веера, развернувшегося над долиной, появляется едва заметная белая точечка, которая постепенно увеличивается — сначала она с пуговицу, затем как пол-лепешки, а потом и как целая лепешка — белая, пульсирующая, со слегка подпаленными краями…
— Видали? — спрашивает бай Тишо.
— Да, в самом деле! — отвечает Нено.
— Красный ободок предвещает ветер. Черт возьми, всю влагу выдует, — бубнит сердито Сивриев.
Они возвращаются к машине. Воздух от перегретого двигателя и запах бензина убивают аромат распустившейся листвы и свежей травы, обрызганной росой. Они втроем забираются под побелевший брезентовый верх джипа и сразу оказываются в знакомом уютном микроклимате.
И вот первое стадо на пути. Бай Тишо проходит на огороженное пастбище, чтобы проверить, как выдоены коровы.
Поговорив с пастухами, они заглядывают в палатку, смотрят, как у них тут житье-бытье. Бай Тишо и Ангел выпивают по кружке некипяченого, еще дымящегося парного молока, потом все идут к другому загону.
— Ангел! — Нено подзывает шофера к машине, поставленной в придорожном буковом лесу. — Закрой машину и иди с нами. Но сперва хорошенько замаскируй ружье.
Через некоторое время шофер догоняет их, и партсекретарь спрашивает, зачем это он взял с собой ружье, а не оставил его в машине, а тот ему отвечает, что закрыть джип — все равно что подпереть дверь соломинкой. И что с оружием шутки плохи.
В палатке второй бригады никого нет, но дальше, в сотне метров, видна лошадка дояра с бидонами в телеге, а через некоторое время появляется из зарослей кустарника и сам пастух.
Нено шепчет на ухо главному агроному:
— Вот он, Мирон, о котором шла речь. Ты говорил, что не помнишь, кто это.
— Эй, открой-ка нам, — просит Сивриев. — Покажи, как живете.
— Какая ж это жизнь? Скотина — и та живет лучше.
Заглянув в палатку, они видят кровати с пружинными матрацами, покрытые одеялами, но такие неприглядные, будто на них и не спят люди. Разобранный транзистор стоит в углу; плитка-спиртовка искорежена, перевернута вверх дном.
— Сколько у вас пало овец?
— В бумагах, которые мы вам посылаем, написано.
— Написали одно, а партийному секретарю сказали другое. Где правда? Из-за этого мы сюда и приехали.
— Неужто? Ну и как, ножки-то не болят?
— Чего вам тут не хватает?
— Спроси, чего хватает. Это вы жизнью называете? — И пастух кивает на палатку.
— Эх, Мирон, Мирон! — вступает в разговор бай Тишо. — Тебя, браток, хоть во дворец поместишь, ты и там грязюку разведешь. Отвечай, в чем нуждаетесь. А то могу сам сказать: нужны вам руки, которые прежде всего вымели бы тут и вычистили.
— Мы хотим дома жить, со своей семьей. Ведь и мы люди, хозяин. Верните нас в поле, иначе я за себя не отвечаю…
— Не нравится — уходи! — прерывает его Сивриев.
— И уйду, ты меня не пугай. Или думаешь, Югне — твоя собственность? А ты, бай Тишо, ты наш человек, вместо того, чтобы того… ты его защищаешь.
— Иди на сыроварню, не то молоко прокиснет. А когда спустишься вниз, приходи, поговорим с тобой отдельно. Иди, — выгоняет его бай Тишо и обращается к главному агроному: — Не придирайся к нему, такие у них устои. Отец его, пусть земля ему будет пухом, был такой же. Хоть золотом его осыпь — ему все мало. Оставь его. Важно, что слух о массовом падеже овец оказался неверным. Вот что важно.
Пока шла перепалка с Мироном, Нено не проронил пи слова.
Только когда агроном прошел вперед, он прошептал бай Тишо:
— Факт, не продумали мы все досконально. Напрасно угнали стада от подножия, напрасно пригнали их сюда. Ко мне через день приходят люди, жалуются.
Влажный тенистый лес оканчивается неожиданно. Тропинка выводит их на луг — сплошное море мягкой ровной травы. Сивриев смущается, словно удивленный этим пестрым необозримым ковром, и повторяет только что пришедшую ему в голову мысль, что здесь можно было бы вырастить сотни стад. Это дорогое, слишком дорогое овечье молоко… Как хорошо было бы, если бы его вообще не было.
— Над чем голову ломаешь? — спрашивает Нено, подойдя незаметно.
— Ломаю вот. Знаешь ведь, своими глазами видишь: черное, а все-таки говоришь: белое…
— Не понимаю.
— Думаю я об овечьем молоке — оно для нас не белое, а золотое. От сотни овец чабан тебе надоит три тонны стоимостью восемьсот левов, а ты ему — две тысячи дай!
— Ты что предлагаешь?
— Не доить. Дешевле обойдется.
— А дальше?
— Надо увеличить стада. Вместо ста голов на одного пастуха придется двести. Уменьшатся затраты труда, а экономика оздоровится сама по себе.
— А план по молоку?
Отшатнувшись, Нено смотрит остекленевшими глазами и тяжело дышит. Губы побледнели, на лбу выступили крупные капли пота и не стекают, как у всех нормальных людей, а продолжают висеть, где выступили.
— Не будем себе воображать, — сказал он, хватая воздух ртом, точно рыба, выброшенная на песок. — Не будем воображать, что кто-то нам уменьшит план по молоку.
— Заменим его коровьим. Только подумать: одна средняя корова — и целое стадо овец!
Бай Тишо подходит к ним ближе.
— Не играй с огнем, Тодор. Это не так просто.
— И еще один вопрос, — не успокаивается Нено. — Как ты переубедишь кооператоров? Они знают: если есть овца, то она должна давать молоко.
— А ты слышал, что хоть где-нибудь в мире выращивают овец только ради молока, а не ради шерсти и мяса?
— Ты этого мне не говори, скажи это лучше крестьянам. Поглядим, как ты их убедишь.
— Я не собираюсь их убеждать. Только покажу им расчеты. У кого есть голова на плечах, тот поймет, а остальные… Они, чего доброго, захотят, чтоб я им землю вернул, а они бы ее обрабатывали как когда-то, с воловьей упряжкой. Повторяю: наша овца не молочная, для доения она не годится.
Дом деда Методия приютился в укрытой от ветра круглой ложбинке. Окна его, как у большинства старых домов, маленькие, с деревянными решетками. Лес доходит до самого сарая, где хранится солома, а за сараем тянется фруктовый сад. Бай Тишо объясняет, что это единственное место в районе, где еще пользуются керосиновой лампой.
Методий славится пчелиным медом, крепкой сливовицей и красивыми невестками. Это кроткий старичок с младенчески чистым лицом. Все у него мужское — и борода, и лысина, и скулы, и руки, но все в уменьшенном виде. От слов его, умных, добрых, веет спокойствием и мудростью. Собеседника он слушает внимательно и лишь в нескольких точных словах выражает то, что требуется.
— А почему ты не сделал террасами свой огород, как несколько лет назад делали все в хозяйстве? Очень у тебя крутой склон… — говорит Сивриев, незаметно подмигивая Нено.
— Да чтобы я носил сюда дикую землю сверху?! Что же на ней завяжется? Пускай даже и завяжется — однако вырастет ли? А так дерево знает: ровно тут и круто… точно как мать его научила. Только мне не больно-то уж хорошо, одряхлел. Пока сидишь наверху — еще бог с ним, а приспичит вниз спуститься — ох, мука мученическая.