— Ну, как мы себя чувствуем? — звонко и весело спросила она.
Смеясь, она присела на край кровати, нашарила в темноте руку Ксении, крепко стиснула ее.
— Знаешь, я на тебя уже не обижаюсь,— доверительно проговорила она.— Я ведь тоже тогда как с цепи сорвалась!.. Если хочешь знать, я даже горжусь тобой!..
— Брось ты...— Ксению уже опять мутило от накатывающей в пояснице боли.
— Не веришь?.. Да о тебе вся деревня говорит, как ты в райкоме держалась.
Резкий спазм вдруг перехватил дыхание, и Ксении показалось, что она теряет сознание.
— Васена!.. Только не пугайся.— Она не узнавала свой изменившийся голос— Иди скажи маме — кажется, начинается... Не переполоши весь дом!..
Сестра вскочила.
— Около правления стоит машина из райкома! Коро-бин и Анохин еще здесь!..
— Ты с ума сошла! Не смей!
— Да долго ли тебя отвезти? Это же не шуточки!..
— Васена, я про-ошу...— Боль мешала ей говорить.— Не надо... Лучше я на коленях в больницу поползу, чем на этой машине... Не хочу!.. Понимаешь?
Васена исчезла, словно растворилась, и каждая секунда превращалась для Ксении в вечность. «Ну почему они так долго? Что за бесчувственные люди!.. Как они не понимают!..» Ее словно сунули в горячий душный мешок, и она задыхалась. «А что, если я умру? Что, если умру?..» Потом ее вели, держа под руки, по тропинке к дому, что-то нашептывала мать, но Ксения плохо понимала. У ворот стояла лошадь, на телеге поверх сена лежали подушки и одеяло. У нее подкашивались ноги, тряслись руки, она не могла разогнуться, и Никодим легко, как маленькую, подхватил ее. Телега дернулась и затряслась по неровной дороге, отец погонял лошадь, по бокам сидели Васена и фельдшерица из медпункта, но Ксения уже не соображала, где она и что с нею, ее тошнило, мотало из стороны в сторону, горячий пот заливал глаза. Лишь на мгновения, когда боль отступала, Ксения видела глубокое и темное небо над собой, там, словно по широкому большаку, неслась звездная пыль Млечного Пути, мигали и качались звезды. Подвода уже была далеко в ночном поле, когда одна чистая, как слеза, звезда покатилась на землю. И снова Ксению ломала и корежила боль и она думала, что сейчае, вот сейчас она не выдержит и закричит!.. Всхрапывала лошадь, гудела, как чугунная, под колесами дорога, и около перелеска Ксения, почувствовав потуги, выдохнула пересохшими, искусанными в кровь губами:
— Оте-ец! Остановись!.. Я не могу!.. Не доеду!.. Уйдите все! Уй-ди-те, умо-о-лякьу вас!..
Они сняли ее с телеги, отнесли в сторону от дороги и положили за темным кустом на одеяло, и Ксения истошно завыла, судорожно напрягаясь, цепляясь за жесткую траву... Потом ее слуха коснулся сверлящий визг и голодное хрюканье, и Ксении показалось, что она бредит.
— Что это такое? — крикнула она.— Васена! Что это такое?
— Не волнуйся, Ксюш, не волнуйся! — зашептала сидевшая у изголовья сестра.— Это свиней везут в клетках на мясопоставки! Вот они и надрываются!..
Под руку Ксении попался стебель полыни, она выхватила его с корнем, разгрызла, и отравная горечь опалила рот. Над нею нависал косматый куст, где-то далеко, на
самом краю степи, вспыхивали и трепетали бледные сполохи, отсветы сухой грозы, громыхали на дороге тяжелые машины, дымно курилась в свете фар густая пыль, она забивала глотку и обессиливала...
Ксения не сразу поняла, что муки ее кончились, боль и напряжение вдруг ушли, в ногах закопошилось что-то горячее и мокрое, и она услышала пронзительный плач, от которого у нее дрогнуло и зашлось сердце. Фельдшерица кутала это живое и плачущее существо в пеленки, смеялась, и смех ее казался Ксении странным и неуместным.
— С доченькой вас! С доченькой!
Ксения лежала будто раздавленная, ноги ее омертвели, стали ватными, и она не могла свести колени. Девочка плакала, не переставая, точно жаловалась, и Ксения подумала, что фельдшерица, наверное, грубо пеленает ее, и вслед за этой мыслью набежал, накатил страх — не урода ли она родила.
— Покажите мне ее! — Ей показалось, что ее не услышали, и она властно и требовательно повторила: — Покажите мне ее! Дайте ее сюда!..
Время шло уже к ночи, когда Авдотья постучалась к Дымшаковым. Ребятишки давно спали, Анисья, убрав со стола, чинила платьишко дочери, Егор сидел на лавке, разув одну ногу, и, подняв сапог к свету, разглядывал отставшую подошву. Ответив на приветствие Гневышевой, постучал прокуренным пальцем но каблуку с железной, наполовину стершейся подковкой.
— Каши просят! — И, вздохнув, сокрушенно добавил: — Ну, скажи, горит на мне обувка! Не успею надеть — и уже сымай, прохудилась...
Авдотья скинула с головы платок, открыв уложенные кругами косы, присела к столу, покрытому новой пахучей клеенкой.
— Извиняй, Егор Матвеевич, что так припозднилась,— проговорила она, не справляясь с дыханием после быстрой ходьбы.— Пока с фермы прибежала да своих утихомирила, а на дворе уж глаз выколи...
— Да чего ты поклоны бьешь? — Егор усмехнулся.— Первый день меня знаешь, что ли?
Он кинул портянку под лавку, надел на босу ногу сапог, придвинулся к столу, достал кисет.
— Видишь, какое дело, Егор Матвеевич.— Она словно не решалась сразу поведать о том, чего ради явилась в неурочное время.— Надо бы в Москву тебе съездить и похлопотать за нас всех, а?..
— Дошел сегодня и твой черед? — быстро спросил Егор.— Вызывал Коробин?
— Битый час нынче надо мной изгалялся! — Авдотья помолчала, собираясь с силами.— Или, мол, корову веди, или партийный билет на стол! Для чего же, спрашиваю, вы партию так ставите? Значит, если сведу корову — буду сознательная, пригодная, а если откажусь, то вы уж меня и за свою считать пе будете?
— Ну и как же ты? На чем порешила?
— Сам смекай, раз к тебе пришла...
Егор свернул толстую цигарку из обрывка газеты, привстав с лавки, потянулся к лампе, пососал, пока не потемнел хвостик цигарки, не затеплился искоркой.
— В Москву легко за песнями ехать, а с голыми руками и соваться нечего!..
— Зачем с голыми? Письмо повезешь, все подпишут. У кого душа в пятках не ночует!.. Я же не от одной себя к тебе явилась... Мажаров тоже это дело одобряет...
Анисья стояла у печки, будто пригорюнившись, сложив руки на груди, усталая и дремотная, но было очевидно, что она не пропускает ни слова. Обычно она не имела привычки встревать в разговор, если дело не касалось ее кровно, но тут не вытерпела.
— Да не вяжите вы его новой веревкой! Не вяжите! — тоскливо запричитала она.— Мало ему накостыляли по шее? Мало? Хотите совсем доконать мужика? У него вон дети растут, от земли не видать, их поднимать надо!.. Ты погляди, на кого он стал похож — чисто почернел, обуглился, как полено в печке!.. Не трожьте его! Найдите кого помоложе...
Авдотья слушала ее, не прерывая, лишь в глазах ее сквозила непривычная суровинка, будто их сковывало ледком.
— Не голоси зря, Нисятка! — не то утешая, не то укоряя Анисью, тихо ответила она.— На то он и Дымша-ков, чтоб ему больше других доставалось. Не какой-нибудь пристебай, за три медных гроша купленный! А шишки и пышки поровну в жизни не делятся, кто за других страдает, тот иной раз дотла горит — такая уж судьба!
По лицу ее прошла тень, но голос звучал напряженно:
— Я одна маюсь с ребятами, а совесть не продаю. А ежели Егор за твою юбку спрячется, что тогда нам, бедным бабам, делать? Нет, ты уж его, как наседка, не прикрывай собой!..
— А кто ж за него вступится, если я не пожалею? — понимая, что ей, как всегда, придется смириться с чужой волей, но не желая выглядеть неправой, ответила Анисья.— Да и как его одного отпускать? Не знаешь ты его, что ли? Если он там закусит удила, разве кто сторонний удержит его? Сам расшибется и других подавит — чисто бешеный делается, когда что не по правде!
— Можно и на пару с кем-нибудь отправить,— размышляла Авдотья.— На мой бабий ум, так я б уговорила братца твоего, Корнея. Мужик он самостоятельный, от людей уважение имеет, да и нравом потише, в случае чего схватит Егора за руку...