К столику, чуть покачиваясь на тонких каблучках, подошла Лиза. Она сбросила белый халат, сиреневое платье плотно облегало ее располневшую фигуру, на шее сверкала нитка искусственного жемчуга. В красоте ее было что-то вызывающее и грубое, и, когда она шла, все невольно оглядывались на нее.
— Хочу отдохнуть с вами, не возражаете?
— Садись! Конечно, садись! — Константин торопливо подвинул ей стул, хотя ему хотелось побыть наедине с матерью.
Лиза поставила на стол бутылку вина и тут же стала разливать его в зеленоватые фужеры.
— Ну что ж.— Она кончиком языка облизала яркие налитые губы.— Выпьем, как говорится, за встречу и за доброго нашего старика, чтоб земля ему была пухом!.. Правда, недолюбливал он меня, но я на него не в обиде — все же подобрал меня и в жизнь толкнул, и я по ней качусь, как новый гривенник!
На небольшом возвышении в углу появились два музыканта — скрипач и баянист, они со скучающим видом раскрыли ноты, и протяжный вальс заглушил звон и говор.
— Хочу тебе, Костя, должок вернуть,— ложась грудью на стол, говорила Лиза.— Он тебе в твоем положении пригодится, верно?
— Уже знаешь?
— Не хочешь, да услышишь — такое место, сюда все несут! — Она сощурила синие глаза, вздохнула.— А вообще-то, Костя, люди не стоят того, чтобы им жизнь свою отдавать... Ну, чего ты добился, что пошел против начальства? Только себе навредил, а люди, если что, завтра от тебя отвернутся, в грязь затопчут...
— Так уж все и отвернутся? — Константин покачал головой.— Эх, Лиза, Лиза...
— Я знаю, ты считаешь меня подлой бабой! — Она придвинулась ближе, оттеснила плечом мать.— Мол, никакой цели у меня нету, существую живота ради, ну и так далее... А ты? Вот сегодня тебя с работы сняли, а доказать никому ты правоту свою не можешь, да еще и помытаришься, прежде чем пятно с себя соскребешь! Я была в этой шкуре, век не забуду!.. И какая тебе прибыль, что у тебя есть цель? Чем она греет тебя?
— Нелегко тебе жить, Лиза,— жалея ее, сказал Константин.— Ведь неизвестно, ради чего живешь...
— А для того, для чего все! — Она лениво откинула назад лезшие на глаза волосы.— Неужели ты думаешь, что все только и делают, что день и ночь о светлом буду-
щем мечтают? Живут одним днем, каждый по своим силам... И я не лучше других — голову над тем, что не для меня, не ломаю, журавля в небе не ловлю, а прошел день, и спасибо! Поработаю, посплю, потанцую, когда охота... Вон сейчас — музыка играет, и мне хорошо!.. Но калечить себя ради других не стану, я не Иисус Христос...
— Ты меня прости, но я...— Константин грустно усмехнулся.— Хочешь — верь, хочешь — нет, но я бы и теперешнюю свою жизнь не согласился поменять на твою!..
— Не обижай меня, Костя! — Лиза молча допила вино из фужера.— И сытостью тоже зря попрекаешь, я всякого хлебнула!..
Тихо жаловалась на что-то скрипка, но голос ее тонул в шуме кафе, в хмельных возбужденных голосах. Мать не встревала в разговор, в вытянутом, сосредоточенном лице ее сквозила молитвенная отрешенность.
Когда поздним вечером они вышли из кафе, дождь перестал, в небе клубились дымные облака.
— Благодать-то какая! — сказала мать и, помолчав, попросила: — Пойдем, Костенька, в деревню, а то мне все мерещится, что не дойду я туда...
— Дождемся утра, мама... Не по силам тебе будет!
— Эка невидаль, девять верст с гаком! Ведь не хворые мы с тобой — не заметим, как пробежим...
— А где же твои вещи? На станции?
— Все за пазухой — и документы и деньжата, чтобы не оголодать. Вся я тут как есть...
«А что нам там делать, мама?» — чуть не спросил Константин, но не захотел огорчать ее и взял под руку. И скоро мерцали им вслед огни районного городка, они шли в темных полях, и свежий ветер нес в лицо запахи мокрых трав и земли. Мать иногда останавливалась, прикладывала руку сына к груди.
— Слышишь, как колотится?.. И одышки вроде нет, и пе устала я, а оно выпрыгнуть хочет, чует — родина близко...
Они вошли в Черемшанку глухой полночью. Светились редкие огни, лаяли собаки. Константин подвел мать к калитке, и она жалобно и тонко вскрикнула:
— Господи!.. Так ты же в нашей избе живешь?.. Что ж мне ничего не сказал, сыночек?
Силы оставили ее, но она, спотыкаясь, все же добрела до крыльца, опустилась на ступеньки, и Константин услышал судорожные ее всхлипы.
— Не надо, мама!.. Мы пришли к себе домой и никуда отсюда больше не поедем, слышишь?.. Я даю тебе слово! Никуда!
Они долго сидели, обнявшись, на крылечке, глядели на погруженную в сон деревню, на темные ветлы за оградой, туда, где высоко над крышами изб были густо разбросаны звезды, словно там еще продолжался затянувшийся сев. В черной, точно разваленной лемехами, глубине светоносно горело каждое брошенное зерно...
После светлого и освежающего дождя, перепавшего в конце мая, навалилось удушливое, знойное лето с пыльными суховеями, белесым, вылинявшим небом, полным нестерпимого блеска. Сохла и трескалась земля, хлеба не шли в рост, стояли, ощетинившись, короткие и словно стеклянные от жары; на выгонах горела трава, побурели овражки вдоль речки, будто их покрыли охрой, и Сама речка мелела на глазах, обнажая илистые берега и годами пролежавшие в воде серые валуны; местами ее можно было перейти вброд. Пастухи надрывались от крика, выгоняя стадо из реки, но коровы тут же снова по брюхо лезли в воду и торчали там, яростно отбиваясь хвостами от слепней. Скрученная жарой ботва на огородах пожухла, шелестела, как жесть. А по вечерам вся деревня с тревогой и страхом глядела на полыхавшие вполнеба закаты, казалось, сжигавшие в огне всю окрестную округу; ночью черемшанцы спали чутко, вскакивая от любого вскрика на улице — не пожар ли. Если в такую сушь займется на одном краю, до другого не остановишь...
Ксения ходила последний месяц перед родами и с трудом переносила жару. Переехав по настоянию матери в Черемшанку, она целыми днями не выходила из садового амбарчика, где ей поставили стол и кровать; сидела там, обливаясь липким потом, и порою ей чуть не становилось дурно от духоты. Мать то и дело обрызгивала пол водой, чтобы полегче было дышать, но проходил какой-нибудь час, раскаленный воздух снова густел, и Ксении казалось, что она стоит у шестка русской печи и лицо ее охватывают сухой жар и горячие волны знакомого с детства запаха раскаленных углей... Она сидела на норожке амбарчика, смотрела на посаженные весной жидкие хворостинки яб-
лонь с робкими язычками листьев, такие жалкие и беспомощные, что не верилось, что эти прутики когда-то станут настоящими деревьями с толстой и жесткой корой, дадут прохладную тень. Неужели она доживет до того дня, когда тут раскинется и зашумит под ветром сад и по ночам, лежа в амбарчике, она услышит, как скрываются и глухо стукаются о землю перезрелые плоды... Не выдержав духоты, она бросала на пол байковое одеяло, подушку, валилась навзничь и долго лежала так, тупо уставившись в потолок. В голове не было ни одной мысли, лишь стоял легкий, пустой звон. А может быть, это пролетевшая муха задевала за струну гитары, висевшей на стене, и струна, успокаиваясь, звенела тонко и нудно... Иногда рождалось тягучее раздражение на себя, на людей, на все, что ее окружало, в эти минуты Ксения с неприязнью и даже с ненавистью думала о будущем ребенке. Она боялась его, не хотела, появление его на свет усложняло и без того нескладную ее жизнь. Почему она должна терпеть эти муки, обрекать ребенка на безотцовщину, а себя на вдовью судьбу?.. Теперь ребенок напоминал о себе часто, будил даже ночью резкими и требовательными толчками, и тогда она настораживалась, замирала, прислушиваясь к этой жизни, бившейся в ней, и стыдилась недавних мыслей...
Под вечер, когда спадала дневная жара, Ксения шла за деревню, в поле. Густые и длинные тени от телеграфных столбов падали в степь, оранжевый свет заливал хлеба, далекие увалы пашен, фиолетово-темные на закате; копилась по низинам сумеречная мгла, потом наползала деготно-черная тьма, и хлеба сливались с землей. Слышно было, как тарахтели по закаменевшей дороге телеги, это ехали с дальних участков женщины, и Ксения, чтобы не встречаться с ними, сворачивала в сторону. Порою они пели песню, старинную, на тягучий лад, дрожь от колес проникала в голоса, они тоже дрожали, и было во всем этом что-то надрывно-печальное, от чего Ксении хотелось плакать... С тех пор как Ксения перебралась в Черемшан-ку, она еще пи разу не показалась на улице, на народе, ей становилось не по себе, когда она вспоминала, как бегала в то злопамятное утро около скотного двора, останавливала людей, уводивших коров, упрекала их в несознательности, даже пыталась угрожать... И как она дошла до такой слепоты и умопомрачения?