с чем, исполненный еще больших сомнений, чем те, с которыми он пришел.
И все же я полагал, что это честнее, чем вводить его в заблуждение, пользуясь тем, что сознание его опирается на мифологические и магические представления, и разыгрывать из себя шамана, способного наперед поведать ему о вещах, неведомых ни одной душе. С тех пор его уже нет в живых, но я по сей день испытываю удовлетворение от того, что хотя и разочаровал его, но все же был честен в своем убеждении, что демократия по сути своей — вещь, предназначенная для индивидуумов. Как бы то ни было, сегодня политические воззрения в деревне не отличаются уже однородностью. Деревне пришлось смириться с тем, что впервые в ее истории у нее больше нет одного, непререкаемого и изолированного от влияния внешних событий мнения. Каждый должен определяться со своим мнением сам, что, естественно, делает это мнение уязвимым, а личную жизнь непредсказуемой и опасной.
В те душные летние ночи, о которых рассказывают старожилы, под дикой грушей звучало тихое пение. Причем все рассказчики подчеркивают, что пели именно тихо. Деревня, как я понимаю, считала недозволительным нарушать покой ночи. Менталитет здешних жителей до сих пор содержит в себе довольно устойчивые элементы магического и мифологического сознания, хотя окружающий мир явно следует совсем иными путями. О чем они знают и даже способны машинально переключаться с одного уровня сознания на совершенно иной, хотя на внутреннюю жизнь деревни особого влияния это не оказывает, ибо переключения эти диктует просто инстинкт выживания и, за отсутствием культуры индивидуальной рефлексии, они их даже не осознают. Для того чтобы заглянуть в это своеобразно раздвоенное сознание, приведу несколько самых простых примеров.
Например — поскольку работать им приходится не только дома, — они знают, что в других местах принято здороваться, однако в пределах деревни приветствовать друг друга так и не научились. Не здороваются они и с жителями окрестных деревень. И не прощаются. Когда соседи, родственники или знакомые встречаются на улице или в транспорте, то вместо приветствия тут же начинают говорить и говорят до тех пор, пока собеседник не исчезает из поля зрения. Так они понимают вежливость. Им даже в голову не придет осведомиться у собеседника о здоровье. Вежливые вопросы на этот счет скорее их напугают и изумят. А все дело в том, что отвлеченная рефлексия о душевном или физическом самочувствии им незнакома, хотя они с удовольствием и в подробностях, не испытывая неловкости, отчитываются обо всех болячках и
с гордостью демонстрируют друг другу раны. Даже юбку могут поднять или приспустить штаны, чтобы показать, вот, мол, выжили, несмотря на такое. Разговаривая, они друг друга не слушают, жанр диалога им незнаком. При этом они не обмениваются мнениями о каком-то предмете, а безумолчно повествуют, рассказывают одну-единственную большую историю. Когда в одном месте собирается несколько человек, то все говорят одновременно, втроем, вчетвером, словно бы наговаривая свои обезличенные монологи на бесконечную магнитофонную пленку. И несмотря на жуткую какофонию, они все же прекрасно воспринимают, истолковывают с точки зрения коллективного сознания утверждения и высказывания друг друга и заносят их в обширную хронологию деревенской истории на положенное им место.
Утверждения и высказывания эти нельзя подвергать коррекции, исходя из позднейшего опыта или из понимания, что они изначально были ошибочно истолкованы. Они этого не позволяют, и стало быть, и не делают. О том, что можно что-то исправить и скорректировать, они не ведают, поэтому невозможно не только рассеять недоразумение, но также вводить незнакомые понятия или корректировать те из них, которые были зафиксированы неверно. Невозможно, видимо, из-за особенностей здешних представлений о времени, из-за иной системы летоисчисления. Для того чтобы в коллективном сознании что-то
изменилось, требуется больше опыта, чем может стоять за чьим-то, отличным от общего, индивидуальным мнением. О странностях в отношениях со временем говорит уже то, что великая хронология деревенской истории содержит
в себе указания на дни, на события этих дней, калейдоскопически сменяющие друг друга, но при этом, как у античных историков, отсутствуют указания на годы. “Вот, во вторник, значится, вышел я, дай, думаю, погляжу, не приехал ли сын с автобусом, третий номер который, это как раз тем летом, когда, сами помните, провода со столбов посрывало, и говорю себе, еще, неровен час, шарахнет в нас электричеством, град-то вон какой был, поди сами видели, что твой кулак, так и стучал, ну, говорю, надо глянуть, и вижу, с ним этот идет, как звать его величать, один леший знает, тоже прибыл с автобусом, третий номер который, да его и другие видели, он счетчик снимал, как звать, я вам не скажу, он не каждый месяц тут появлялся, но через месяц уж точно” — и так далее в том же духе, отдаваясь потоку свободных ассоциаций. Фрейд и Пруст, несомненно, остались бы этим рассказом довольны.
Многие работы они выполняют совместно. Как можно большим числом, всей семьей, объединяясь с членами тех семейств, с которыми по каким-то причинам вступили или желают вступить в хозяйственные отношения. За работой говорят все сразу и беспрерывно, иногда кричат, поскольку на открытом воздухе голосам приходится одолевать немалые расстояния. Причем сила голоса находится непременно за гранью необходимого. Для постороннего уха это звучит как некая странная трудовая песня, которую каждый, подчиняясь общему ритму, вдохновенно поет для себя. Впечатление, будто всем им ежесекундно приходится убеждать себя в осмысленности общей деятельности.
Что касается ценности денег, то на этот счет у них существует полная ясность, связь между трудом и деньгами им в принципе тоже понятна. И все же в жизни деревни платежным средством они не являются, и потому ценность труда денежного выражения здесь, в сущности, не имеет. Если работу выполняют пришлые, то за нее платят, однако в пределах деревни и по сей день никто ничего за деньги не делает. Разумеется, стороннему наблюдателю разобраться в механизмах этой доденежной экономики не так-то просто. Обмен материалами, продуктами и трудом вроде бы существует, но рыночный эквивалент при этих транзакциях обусловлен не внешним, а внутренним, веками формировавшимся рынком, который к деньгам и денежной экономике вообще отношения не имеет. Как ни странно, это относится даже к товарам, приобретенным за деньги. Например, к кирпичу, черепице, колодезным кольцам, бетонным балкам. Человек, правда далеко не каждый, может получить их в обмен на труд, продукты или другие материалы.
Десятилетиями они не просто держат в уме, кто кому и когда что-то дал и что получил взамен, кто остался в долгу, но все эти меновые акции глубже, чем что бы то ни было, определяют связи между отдельными семьями и людьми. Эта система взаимных интересов, для постороннего человека загадочная и непостижимая, сложилась в далеком прошлом и продолжится в необозримом будущем. Поскольку ценность подобных связей существенно выше ценности конкретных вещей, а меновая стоимость этих вещей не может быть пересчитана или обменена на деньги, то, соответственно, не существует ни требований, ни долгов в классическом их понимании. Если я что-то получил, то, естественно, должен что-то отдать, однако основанные на доверии и никогда не фиксируемые на бумаге обязательства можно отложить в долгий ящик, пока у другой стороны не возникнет потребность в том, что могу дать я. Ни одна из сторон никогда не торопится вернуть виртуальный долг и не настаивает на своих виртуальных требованиях, не проявляет инициативы и даже не рассчитывает на получении эквивалентной ценности. За подобного рода сделками стоит что-то вроде расчета на то, что чем больше у вас должников и чем внушительней