Василевский вызвался его сопровождать, но одного взгляда стальных глаз было достаточно, чтобы в корне задушить этот самоотверженный порыв.
Переговоры продолжались долго.
Группа ученых и литераторов не на шутку приуныла.
Ремизов взволновался и предлагал написать всех негров по очереди, да ещё пастелью.
Большинством голосов пастель была отвергнута.
В ожидании событий кто-то предложил свой корабельный журнал, на страницах которого каждый из присутствующих должен был кратко ответить на один и тот же ребром поставленный вопрос:
— Когда мы вернёмся в Россию?..
Корреспонденты с мест немедленно откликнулись.
Один писал:
— Через два года, с пересадкой в Крыму.
Последующие прогнозы были еще точнее и категоричнее, но сроки в зависимости от темперамента и широты кругозора, всё удлинялись и удлинялись.
Заключительный аккорд был исполнен безнадёжности.
Вместо скоропалительной риторики кто-то, кто был прозорливее других, привёл стихи Блока:
И только высоко у царских врат,
Причастный тайнам плакал ребёнок
О том, что никто не прийдет назад.
После полудня негры выдохлись.
Настроение пассажиров быстро поднялось.
Страшная кочегарка показалась хижиной дяди Тома.
Загудели машины, из покривившихся на бок, пострадавших от пожара труб вырвались клубы черного дыма, и снова закружились неугомонные чайки над старым «Дюмон д’Юрвилем».
На шестые сутки — берега Анатолии.
Мирт и лавр, и розы Кадикэя.
Босфор. Буюк-Дере. Дворцы, мечети, высокие кипарисы.
Колонна Феодосия. Розовые купола Святой Ирины в синем византийском небе.
И над всем, над прошлым, над настоящим, сплошной довременный хаос, абсурд, бедлам, международный сумасшедший дом, который никакой прозой не запечатлеть, никаким высоким штилем не выразить.
О, бред проезжих беллетристов,
Которым сам Токатлиан,
Хозяин баров, друг артистов,
Носил и кофий и кальян.
Он фимиам курил Фареру,
Сулил бессмертие Лоти.
И Клод Фарер, теряя меру,
Сбивал читателей с пути.
А было просто… Что окурок,
Под сточной брошенный трубой,
Едва дымился бедный турок,
Уже раздавленный судьбой.
И турка бедного призвали,
И он пред судьями предстал.
И золотым пером в Вереали
Взмахнул, и что-то подписал…
Покончив с расой беспокойной
И заглушив гортанный гул,
Толпою жадной и нестройной
Европа ринулась в Стамбул.
Менялы, гиды, шарлатаны,
Парижских улиц мать и дочь,
Французской службы капитаны,
Британцы мрачные как ночь,
Кроаты в лентах, сербы в бантах,
Какой-то Сир, какой-то Сэр,
Поляки в адских аксельбантах,
И итальянский берсальер,
Малайцы, негры и ацтеки,
Ковбой, идущий напролом,
Темнооливковые греки,
Армяне с собственным послом!
И кучка русских с бывшим флагом,
И незатейливым Освагом…
Таков был пестрый караван,
Пришедший в лоно мусульман.
В земле ворочалися предки,
А над землей был стон и звон.
И сорок две контрразведки
Венчали Новый Вавилон.
Консервы, горы шоколада,
Монбланы безопасных бритв,
И крик ослов… — и вот, награда
За годы сумасшедших битв!
А ночь придёт — поют девицы,
Гудит тимпан, дымит кальян.
И в километре от столицы
Хозары режут христиан.
Дрожит в воде, в воде Босфора,
Резной и четкий минарет.
И муэдзин поет, что скоро
Прийдет, вернется Магомет.
Но, сын растерзанной России,
Не верю я, Аллах прости!
Ни Магомету, ни Мессии,
Ни Клод Фареру, ни Лоти…
Константинопольское житиё было недолгим.
Встретили Койранского, обрадовались, наперебой другу друга расспрашивали, вспоминали:
— Дом Перцова, Чистые Пруды, Большую Молчановку, Москву, бывшее, прошлое, недавнее, стародавнее.
Накупили предметов первой необходимости — розового масла в замысловатой склянке, какую-то чудовищную трубку с длинным чубуком, и замечательные сандаловые четки.
Поклонились Ай-Софии, съездили на Принцевы острова, посетили Порай-Хлебовского, бывшего советника русского посольства, который долго рассказывал про Чарыкова, наводившего панику на Блистательную Порту.
— Как что, так сейчас приказывает запречь свою знаменитую четверку серых в яблоках, и мчится прямо к Абдул-Гамиду, без всяких церемоний и протоколов.
У султана уже и подбородок трясется, и глаза на лоб вылезают, а Чарыков всё не успокаивается, — пока не подпишешь, не уйду! А не подпишешь, весь твой Ильдыз-Киоск с броненосцев разнесу!..
Ну, конечно, тот на всё, что угодно, соглашается; Чарыков, торжествуя возвращается в посольство.
А через неделю-другую, новый армянский погром, и греческая резня.
Но престиж… огромный!
И Порай-Хлебовский только вздыхает, и усердно советует ехать дальше, — ибо тут, в этом проклятом логовище, устроиться нельзя, немыслимо.
…Пересадка кончилась, сандаловыми четками жив не будешь.
Как говорят турки: йок! — и всё становится ясно и понятно.
Константинополь — йок; вплавь, через Геллеспонт, как лорд Байрон, мы не собираемся; стало быть прямым рейсом до Марселя на игрушечном пароходике компании Пакэ, а оттуда в Париж, без планов, без программ, но по четвертому классу.
* * *
Арль. Тараскон. Лион. Дижон.
Сочинения Альфонса Додэ в переводе Журавской?
История французской революции в пяти томах? Чорт? Дьявол? Ассоциация идей?
Направо пойдешь, налево пойдешь?
И, одолевая всё, сон, усталость, мысли и ощущения, мешанину, путаницу, душевную неприкаянность, — опять та же строка, как ведущая нить, старомодная строчка Апухтина:
«Курьерским поездом, летя, Бог, весть куда»…
XX
Вышли с дохлыми нашими чемоданами на парижскую вокзальную площадь, подумали, не подумали, и так сразу, в самую гущу и кинулись.
Одурели от шума, от движения, от бесконечного мелькания, от прозрачной голубизны воздуха, от всей этой нарядной, праздничной парижской весны, украшавшей наш путь фиалками.
Не ты ли сердце отогреешь,
И, обольстив, не оттолкнешь?
Ты лёгким дымом голубеешь,
И ты живешь, и не живешь…