Даже лекарь и повивальная бабка второго разряда звучали для оскорблённого уха более звонко и ударно, чем это убогое, осторожное в своей казённой точности наименование, вышедшее из недр боголеповских канцелярий.
Но все это было мелочью и чепухой, по сравнению с главным:
— Жизнь начинается завтра!
Так назывался роман Матильды Серао, так называлась и глава нашего собственного романа.
Снова вокзал. Снова звонок. И заочно провозглашает бородатый швейцар, весёлый архангел:
— Поезд на первом пути!..
XIV
Проехав Харьков, Курск, Тулу, Орёл, подъезжая к Серпухову, почти у самых ворот Москвы, приличествует вспомнить боярина Кучку, шапку Мономаха, Стрелецкий бунт, порфироносную вдову и закончить неизбежным восклицанием:
— Москва! Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось…
Но очевидно ассоциации и цитаты приходят какими-то иными путями.
Сознаемся честно, без ужимок и оправданий, — стихи, пришедшие на память, еще необременённую воспоминаниями, но уже встревоженную предчувствиями, были старомодные стихи Апухтина.
Курьерским поездом, летя Бог весть куда,
Промчалась жизнь без смысла и без цели…
Из песни слова не выкинешь.
Ведь настоящая жизнь только начиналась.
И если сообщение о болезни Толстого, только что прочитанное в утренних газетах, и нарушило на мгновение душевное равновесие, всё же открывавшийся молодому воображению мир был воистину прекрасен, полон волнующих обольщений, восторгов и надежд.
Цель будет достигнута, смысл придёт потом, а бедного Апухтина сдадут в архив.
Но покуда законодатель мод и новый временщик литературных нравов произнесёт загадочно и нараспев — «О, закрой свои бледные ноги!..» — упрямый провинциал успеет контрабандой протащить, но на этот раз уже совсем кстати, еще две строчки из того же обречённого на забвение автора:
«Кондуктор отобрал с достоинством билеты.
Вот фабрики пошли. Теперь уж не заснуть»…
Паровоз тяжело вздохнул. Замедлил ход, поезд дрогнул, и остановился. Курский вокзал. Москва.
* * *
«Не поймет, и не оценит гордый взор иноплеменный»…
Ни взор, ни слух в особенности.
А музыки московских сочетаний на западный бемоль не переложишь.
— «Не уложить в размеры партитур пленительный и варварский сумбур».
Санкт-Петербург пошел от Невского Проспекта, от циркуля, от шахматной доски.
Москва возникла на холмах: не строилась по плану, а лепилась.
Питер — в длину, а она — в ширину.
Росла, упрямилась, квадратов знать не знала, ведать не ведала.
Посад к посаду, то вкривь, то вкось, и всё в развалку, медленно, степенно.
От заставы до другой, причудою, зигзагом, кривизной, из переулка в переулок, с заходом в тупички, которых ни в сказке сказать, ни пером описать.
Но всё начистоту, на совесть, без всякой примеси, без смеси французского с нижегородским, а так, как Бог на душу положил.
Только вслушайся — на век запомнишь!
— Покровка. Сретенка. Пречистенка. Божедомка. Петровка. Дмитровка. Кисловка. Якиманка.
— Молчановка. Маросейка. Сухаревка. Лубянка.
— Хамовники. Сыромятники. И Собачья Площадка.
И еще на всё: Вшивая горка. Балчуг. Полянка. И Чистые Пруды. И Воронцово поле.
— Арбат. Миуссы. Бутырская застава.
— Дорогомилово… Одно слово чего стоит!
— Охотный ряд. Тверская. Бронная. Моховая.
— Кузнецкий Мост. Неглинный проезд.
— Большой Козихинский. Малый Козихинский. Никитские Ворота. Патриаршие Пруды. Кудринская, Страстная, Красная площадь.
— Не география, а симфония!
А на московских вывесках так и сказано, так на вечные времена и начертано:
— Меховая торговля Рогаткина-Ежикова. Булочная Филиппова. Кондитерская Абрикосова. Чайная развесочная Кузнецова и Губкина. Хлебное заведение Титова и Чуева. Молочная Чичкина. Трактир Палкина. Трактир Соловьёва. Астраханская икра братьев Елисеевых.
— Грибы и сельди Рыжикова и Белова. Огурчики нежинские фабрики Коркунова. Виноторговля Молоткова. Ресторан Тестова. «Прага» Тарарыкина.
— Красный товар купцов Бахрушиных. Прохоровская мануфактура. Купца первой гильдии Саввы Морозова главный склад.
И уже не для грешной плоти, а именно для души:
— Книжная торговля Карбасникова. Печатное дело Кушнерёва. Книготорговля братьев Салаевых.
А там, за городом, за городскими заставами, будками, палисадами, минуя Петровский парк, — Яр, Стрельна, Самарканд.
Живая рыба в садках, в аквариумах, цыганский табор прямо из «Живого трупа».
У подъездов ковровые сани, розвальни, бубенцы, от рысаков под попонами пар идёт, вокруг костров всякий служилый народ греется, на снегу с ноги на ногу переминается.
Небо высокое, звёздное; за зеркальными стеклами, разодетыми инеем, морозным узором, звенит музыка, поет Варя Панина, Настя Полякова, Надя Плевицкая.
Разъезд будет на рассвете. Зарозовеют в тумане многоцветные купола Василия Блаженного; помолодеет на короткий миг покрытый мохом Никола на Курьих ножках; заиграет солнце на вышках кремлевских башен.
И зелёно-бронзовые кони барона Клодта над фронтоном Большого Театра обретут свой чёткий, утренний рельеф.
А на другом конце города, — велика, широка Москва, всё вместит, всё объемлет, — за другими оградами, рогатками и заставами, от хмельного тяжёлого, бредового сна и проснётся на жёстких нарах по-иному жуткий, темный и преступный мир, тот самый Хитров рынок, который никем не воспет, хотя и весьма прославлен.
И вот, поди, разберись!.. Москву, как Россию, не расскажешь, не объяснишь.
А только одно наверняка знаешь и внутренним чутьём чувствуешь:
— Петербург — Гоголю, Петербург — Достоевскому.
Болотные туманы, страшные сны, вещее пророчество:
— Быть Петербургу пусту.
А грешной, сдобной, утробной Москве, с часовнями ее и с трактирами, с ямами и теремами, с нелепием и великолепием, тёмной и неуёмной, с Яузой, и Москвой-рекой, и с Замоскворечьем купно — всё отпустится, всё простится.
— За простоту, за широту, за размах великий, за улыбку ясную и человеческую.
За московскую речь, за говор, за выговор.
За белую стаю московских голубей над червлёным золотом царских теремов, часовенок, башенок, куполов.
А пуще всего за здравый смысл, а также за добродушие.
В Петербурге — съёжишься, в Москве — размякнешь.
И открыл её не Гоголь, не Достоевский, а стремительный, осиянный, озарённый Пушкин.
«Моё! сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг»…
Шарахнулись в сторону, попятились назад и мёртвые души, и Бесы.
* * *
Прошумело столетие. И снова, в сотый раз, была зима и выпал снег.
Пред полотном Кустодиева замерла восхищенная толпа.
Во все глаза глядела на «Широкую масленицу».
Мела метелица, и в снежном вихре взлетали к небу зелёные, красные, жёлтые, синие, одноцветные, разноцветные, сумасшедшей пестроты шары, надувные морские жители, бенгальские огни, рассыпавшиеся звездным дождём ракеты и фейерверки; заливаясь смехом, с весёлой удалью качались на качелях ядрёные, белотелые, краснощекие, крупитчатые, рассыпчатые молодицы и молодухи, в развевавшихся на ветру сарафанах, платках, шалях.
Захватывая дух, стремглав летели с русских гор игрушечные санки, расписанные суриком, травленые сусальным серебром, а в них в обнимку, друг к дружке прижавшись, уносились вниз счастливые на миг, на век, пары; теснилась, толпилась, притоптывала, плясала, во всю гуляла масленичная толпа, в гуд гудели машины в трактирах, заливалась гармонь, надрывалась шарманка: