Литмир - Электронная Библиотека

Девочка добирается до четвёртого этажа; за несколько ступенек до верхней площадки просовывает худые руки между стойками перил и хватается за металлическую перекладину, переброшенную между лестничными маршами; некоторое время держится за неё, глядя вниз, но повиснуть не решается; доходит до двери квартиры и протягивает руку к звонку – перед лагерем чуть не доставала, теперь дотянулась. У входа на чердак сидит лохматая кошка с жёлтыми глазами…

… Каждый раз, стоя у двери, девочка вспоминает, как, вернувшись из эвакуации, они с мамой впервые вошли в эту квартиру. Папа, приехавший в Москву почти на год раньше, получил здесь целых две комнаты, что считалось большой удачей. Мама же мечтала о той единственной, в которой жила до войны и где была здорова и счастлива. Но комната за время их отсутствия почему-то сплыла. Была и – сплыла. Папа привёз их сюда с вокзала, открыл ключом дверь. Они поздоровались с толстой тётей, стоявшей подбоченясь в дверном проёме кухни, и вошли сначала в большую, потом в маленькую комнату, где стояла ничем не покрытая железная кровать. Мама села на эту кровать, закрыла лицо руками и заплакала. Девочка тоже заплакала – никогда не забудет папиного обиженного, расстроенного лица. И это после такой разлуки…

И ещё одно воспоминание. Вскоре после того, как они расставили мебель и стали жить-поживать, однажды днём, когда папа, тётя Маруся и дядя Герасим были на работе, к ним явился пьяный Баранов – они были уже наслышаны, что в этих, теперь уже их комнатах раньше незаконно жили Барановы, – и стал кричать, чтобы они убирались из его комнат, грозил убить, задушить…

…Девочка звонит.

– А-а, Наташк, заходи, щас дам тебе поисть.

Тетя Маруся не пошла сегодня на работу: у неё флюс. Девочка моет руки, чуть прикасаясь к струе воды, потом, немного стесняясь, входит в соседскую комнату. Там у них ужасно тесно и пахнет нафталином. Тётя Маруся ставит перед ней тарелку с горячей картошкой. Девочка быстро её уминает, затем маленькими глотками, смакуя, пьет сладкое, густое, похожее на растаявшее довоенное мороженое (так говорили те, кто помнил его вкус) белое суфле, которое продают во дворе «серого» магазина и за которым надо стоять с бидончиком в длинной очереди.

– Наташк, пойдёшь к мамке-то в больницу?

– Сегодня нет… Наверное, завтра…

– А чего из лагеря раньше приехала?

– Меня Валерка избил.

– За что?

– Потому что я в него влюбилась.

– А чегой-то ты в него влюбилась? Уж больно хорош? – тётя Маруся недоверчиво улыбается. Девочка вспоминает круглое Валеркино лицо с множеством крупных веснушек, бритую голову с чуть проросшими рыжими волосками, недовольный взгляд серых глаз и неожиданную злость, с которой он принялся в забитой столами пионерской комнате колошматить её по лицу; вздыхает и говорит задумчиво:

– Он красивый…

Часть первая

Журавль в небе

«В нем была маленькая дерзость, – и не было великих дерзновений. Он только верил в Христа, в Антихриста, в свою любовь, в ее равнодушие, – он только верил! Он только искал истины, и не мог творить, – ни бога из небытия вызвать, ни диавола из диалектических схем, ни побеждающей любви из случайных волнений, ни побеждающей ненависти из упрямых «нет»

Ф. Сологуб «Творимая легенда»

I

«Это было давно. Я не помню, когда это было. Пронеслись как виденья и канули в вечность года. Это было дав но, я не помню, когда это было. Может быть – никогда»

Эти строки мне прочла наизусть в дачном саду красивая седая дама. Мне было пятнадцать, ей – пятьдесят. Она декламировала спокойно, без надрыва, вонзая иглу в вышивание, заключённое в пяльцы; я же сидела рядом и, глядя на высокую, чуть покачивающуюся сосну, тихо внимала таким печальным, таким щемящим, таким понятным словам. Понятным? Почему? Ведь они относились к чьей-то прошедшей жизни, тогда как моя только неторопливо начиналась. Но я эти строки поняла и запомнила на всю жизнь.

С тех пор прошло много-много лет. Теперь, вспоминая так и оставшиеся для меня безымянными стихи, я знаю, что в этой жизни ничто не бывает так давно, чтобы не помнить, когда это было. Что от пятнадцати до пятидесяти – один шаг. Я помню всю жизнь не только по годам – по месяцам, дням недели, часам суток, закатам, рассветам, сумеркам…

Итак, это было давно. Мы носились по каменистым дворам, наполненным старухами и детьми; на каждых пяти квадратных метрах жилой площади проживало три-четыре человека, в каждом подвале – три-четыре семейства. Наши мячи постоянно закатывались в правый, нежилой подвал – преисподнюю, заполненную водой, углём и тьмой. Коричневые корки ссадин и тёмные пятна синяков неизменными аппликациями украшали наши локти и колени. Мы знали всё обо всех: многосложная человеческая комедия игралась на небольшом пятачке двора. Для нас не было секретом, что толстая безмужняя Зоя родила голубоглазого Алёшку с головой в виде кабачка от мордастого золотозубого Тольки, жившего тут же, в одноэтажной постройке, с законной женой и ребёнком; что в младшую Зоину сестру красавицу Лёлю влюблён слушатель военной академии Владимир из квартиры визави с моей; он проходил по двору, глядя в землю, и лишь в последний миг, перед исчезновением в спасительной тьме подъезда, вскидывал на миг глаза на торчавшую из окна первого этажа возлюбленную; как он ни старался, этот отчаянный взгляд не оставался незамеченным – мы хихикали, Лёлька ехидно улыбалась, – было совершенно ясно, что она его не любит. Когда я была маленькая, Лёлька дразнила меня «у-у, какие глазища, как плошки», надолго поселив во мне уверенность, что большие глаза – крупный недостаток…

Да… Мы знали всё обо всех, но не обо всём: живя в самом центре Москвы, не ведали, что вокруг – изысканные фасады, старинные ворота, уникальные ограды, атланты и кариатиды, средневековые палаты и исторические пруды. Все эти шедевры были для нас привычной окружающей средой, мы носились мимо них вместе с нашими озабоченными тяжелой послевоенной жизнью мамами и папами (теми, что остались в живых после войны), ничего не зная, ничего не понимая. Правда, всё было запущено, обшарпано, запылено, разрушено. Правда, ещё не родились на свет – для сравнения – новые спальные районы с домами-близнецами без «излишеств», расчерченными по фасадам чёрными швами, с удобствами в виде замызганных балконов. Зелени было крайне мало – зелёным было только бульварное кольцо, внутри которого, в замкнутых дворах, протекало наше детство.

Раз в десятилетие, перебирая хранящиеся в старом дерматиновом чемоданчике с оторванной ручкой пахнущие вечностью бумаги, я ныряю в глубь времён, в том числе тех, что были задолго до меня. И, как в волшебном райке, возникает картинка: покатый переулок старой Москвы; внизу, у обочины булыжной мостовой, оживлённая компания: Антон Чехов теребит цепочку пенсне; Фёдор Тютчев бархатным баритоном рассказывает про заграничную жизнь; похожий на Тараса Бульбу дядя Гиляй хохочет так, что дрожат доходные дома на Солянке; Максим Горький, ссутулясь и опершись на трость, улыбается в усы, время от времени утирает слезу; молча, отвернувшись от друзей, сверкает огненными очами Исаак Левитан; незаметно дирижирует рождающейся светомузыкой Александр Скрябин. В центре внимания всей компании – невысокий светловолосый отрок в узком чёрном костюмчике, с гибким станом, ослепительной улыбкой, у него синие глаза, кокетливый взгляд, обворожительный голос…

Все персонажи так далеки от меня, что я пренебрегаю временной дистанцией между ними и свожу их в одну компанию; так звёзды галактики, где бы они на самом деле ни находились, видятся принадлежащими единому небосводу. Но не случайно именно этих людей собираю я в своём покатом переулке: жизнь каждого из них так или иначе была связана с этим уголком земли…

2
{"b":"585159","o":1}