Литмир - Электронная Библиотека

Так… Фигура втиснута в жёсткий, вшитый в платье корсет; волосы, в спешке недозавитые и уже почти растерявшие локоны, распущены по плечам; к глазам прижаты самодельные маскарадные очки из чёрного бархата с прикрывающей рот присборенной вуалеткой…

Затаив дыхание – через высокую дверь – в актовый зал… У противоположной стены – скопление мальчишек, они в основном без костюмов и масок, но нарядные и веселые. Заинтересованные взгляды направлены на стайку вошедших.

«Татьяна Ларина» сквозь узкие прорези бархатных очков мгновенно отыскивает блондина в чёрном костюме, белоснежной сорочке, тёмном галстуке. Вместе со всеми он разглядывает появившихся дам. На миг задерживает взгляд на темноволосой красавице, поразительно похожей на Татьяну Ларину, потом понимающе, иронически улыбается и переводит взгляд на другие «маски».

И тут из рупора грянул вальс. Не дожидаясь нерасторопных кавалеров, ошеломлённых невиданной красотой, девочки закружились шерочка с машерочкой, разыгрались, запустили снегопад конфетти, обмотали шеи спиральками серпантина. Стоящая посреди зала ёлка упоительно пахла свежей хвоей, в гуще мохнатых лап горели маленькие лампочки. Постепенно и мальчишки разошлись, затанцевали: застенчивые – друг с другом, кто посмелей – с девушками. В одном углу организовался «ручеёк», в другом натянули верёвку с подвешенными к ней конфетами и игрушками, и вот уже невысокий паренёк, тщательно раскрученный, с завязанными глазами, под общий смех режет ножницами воздух вдали от лакомых сюрпризов.

Добровольцы-почтальоны раздали всем номера, и по залу стали носиться письма. Дама с развившимися локонами получила записку: «Маска, я вас знаю и люблю». Адресант навсегда остался неизвестным, было лишь ясно, что это был не тот, от кого зависело счастье адресата…

Как же всё быстро кончается. Уже Утёсов замедляет концовку: «Доброй вам ночи, вспомина-а-айте нас»… Такая усталость… Помятое платье, испорченная причёска, несбывшиеся надежды… Грядущим утром – праздник позади. Когда-то следующий?..

К «Татьяне Лариной» подходит юноша двухметрового роста и предлагает помочь нести чемодан. Очутившийся рядом невысокий блондин в чёрном костюме саркастически, как чёртик, хохочет и неучтиво недоумевает: «Тебе своего чемодана мало?» На том бал кончается, лакеи гасят свечи…

…Итак, второго сентября, после долгого летнего перерыва, проходя мимо будки телефона-автомата (случайно!), я услышала бархатный голос моего возлюбленного, с кем-то оживлённо беседовавшего, и оторопела: как ни работала над собой, как ни отвлекалась, как ни оживляла в памяти прекрасные эпизоды каникул и образы украсивших моё лето истинных джентльменов, как ни избегала мест, где могла бы произойти случайная встреча – ничто, оказалось, не помогло.

Одолевала учеба и, как всегда бывает, освободившееся от музыки время незаметно распределилось по суткам, так что свободы не получилось. Задавали много уроков, и я нередко сидела за полночь, честно стараясь ни один предмет не оставить без внимания.

Однажды на пути в консерваторию, в предвкушении Шестой симфонии Чайковского, я столкнулась на улице с идущим навстречу В. И вдруг с удивлением заметила, что реальный герой с каждым разом всё меньше похож на кумира, которого я себе сотворила. То ли он так быстро менялся, то ли мой идеал приобретал иные черты – не знаю…

В конце декабря состоялся новогодний бал. Когда он, как все балы на свете, закончился, ко мне подошёл Миша 3. и предложил помочь нести чемодан с карнавальным костюмом. Там лежало уже одно-единственное платье – то, в котором я воображала себя Татьяной Лариной, потому что подруга Татьяна, жившая недалеко от школы, ушла домой прямо в бальном платье. Так что в помощи я не нуждалась, да к тому же подвернувшийся под руку «Онегин» подтрунил над приятелем: «Тебе своего чемодана мало?»

Прошедшие два года разрушили мою целостность: снаружи я была весьма активной отроковицей с комсомольским задором, а внутри – грустной плакальщицей, беспрерывно хоронившей надежды. Стремительно, как вода в песок, уходила вера в себя и возможность счастья на земле. Сочинялись стихи, поселялись в правой половине красной тетради, в левую же переписывались вперемешку Пушкин и Сурков, Лермонтов и Симонов, Гиппиус (из старинных «Чтецов-декламаторов», найденных мною в библиотеке родственников) и Щипачёв…

Я не принадлежала к тем детям моего поколения, которые в хрупком возрасте тесно соприкоснулись с бедой, будучи ещё не в силах её переварить. Родители никогда, во всяком случае при мне, ни о чём таком не говорили. Через все школьные годы я пронесла искреннюю веру в самую лучшую в мире страну и в своё счастливое детство. О других настроениях я не догадывалась. Даже тот факт, что родители Инны Левик, с которой я до седьмого класса дружила (потом она ушла из школы), почему-то жили отдельно, вдали от единственной дочери, а Инну воспитывала хорошая, но не родная по крови тётя, не наводил меня ни на какие подозрения – а как ребёнку, который не ведает, что творят взрослые, догадаться? Мне, конечно, казалось это немного загадочным, но вопросов я интуитивно не задавала. Иногда Инна вскользь делилась радостью: получила от мамы письмо.

Я не сомневалась, что религия – опиум для народа, и отказывалась отведать освящённого Любой в церкви Петра и Павла кулича, о чём она, во спасение моей души, умоляла. И только из уважения к верующей бабушке, которую видела один раз в год, на Пасху, деревянной рукой протягивала ей крашеное яичко, трижды христосовалась и увязшим в спазме голосом подтверждала, что Христос Воистину Воскреси. При этом ничего не знала про Голгофу и крестные муки. Бог был один – тот, о котором день и ночь вещали по радио, писали стихи и романы, слагали песни и без которого жизнь на земле была невозможна…

В первые дни марта, когда весь мир, почернев от горя, слушал сводки о состоянии здоровья того, кто не мог, не должен был умереть, я, ещё никого не провожавшая в последний путь, гораздо больше верила в чудо выздоровления, чем в реальность смерти. Как заклинание, повторяла я строки известного стихотворения, которое ещё недавно с исступлённой страстью читала со сцены актового зала, глядя в добрые прищуренные глаза на портрете.

Когда скорбный голос диктора возвестил о том, что все кончено, я впала в полупомешанное состояние, осипла и опухла от рыданий и не понимала, почему папа не бьётся головой о стену, а учитель физики «Кузя», как ни в чём не бывало, проводит урок с показом дурацких диапозитивов.

Потом были «пять ночей и дней», нескончаемость траурных мелодий, дикая, до тошноты, головная боль, мысль о несуществующем без НЕГО завтра. Превратившаяся в чёрный траурный комок, я встала в хвост очереди, выстроившейся через всю Москву к Колонному залу. За несколько часов удалось продвинуться до Сретенки, а дальше творилось что-то невообразимое: сплошное месиво из людей, грузовиков, милиционеров, потерянных галош. Ноги и руки окоченели, глаза ломило, но надо было дойти, необходимо – эта ночь была последней. Завтра ОН уходил в бессмертие. Мучительно раздумывала я, слушая вопли у подножия Рождественской горы; было темно, неоткуда позвонить папе (мама лежала в больнице), и я дрогнула. Повернула к дому. Когда вошла в квартиру, папа бросился ко мне со слезами на глазах – уже поползли слухи о погибших в толпе…

Позже, когда обухом по голове (по моей – определённо) пришла эпоха разоблачений и реабилитаций, мы с трудом смотрели друг другу в глаза. Было так тяжело, что, грешным делом, я даже некоторое время сомневалась: а не лучше ли было всего этого не знать?..

Пропущенные через горнило утрат и разочарований, мы, сами того не замечая, становились другими – то ли закалёнными, то ли надломленными; и хотя нас всегда учили ставить общественное выше личного, молодая жизнь брала своё, и личная жизнь, будучи ниже общественной, всё же продолжала иметь место, естественно, требуя участия в ней самой личности…

11
{"b":"585159","o":1}