8. И. Лиснянская – Е. Макаровой
Июнь 1990
Милая моя, любимая моя! Как я по тебе тоскую и как беспокоюсь за всех вас!
Получила то письмо, где взорвалась арабская бомба, и места себе не нахожу. Я это наступление арабов и по телевизору вижу и во снах своих. ‹…› Опять же вспоминаю всю историю с библейских времен – сколько раз было полонено, истреблено государство Израиль. И вновь возрождалось из пепла. Но сейчас, боюсь, настало время не возрождения, а истребления. Ну ты, Фридл[23], все же подумай о детях, о своих прекрасных детях! Ну да будет мне тебя увещевать – это бесполезно, я не единожды в этом убеждаюсь. У меня – все в порядке. Комната в розах[24] и стихи – для домашнего, семейного употребления:
Комната, я и розы,
Ну чем не рай в шалаше.
Ни для какой занозы
Нет местечка в душе.
Все заняла разлука –
Длиннее, чем с Марса дождь,
Вот ведь какая штука, –
Имя разлуки: дочь.
Будь же благословенна!
Не я, а перо дрожит:
Из вавилонского плена,
Кто может, тот и бежит.
Но ноги мои не вьюги,
А два недвижных ствола,
А руки мои, а руки
Как два древесных крыла.
И только глаза косые
Глядят, прожигая быль, –
Один на мою Россию,
Другой – на твой Израиль
[25].
Это так, по ходу письма, импровизация, требующая работы.
‹…› Инфляция жуткая. Кило мяса на рынке – 25 р., а проехать сюда даже на такси – 20 р. Иначе таксист не едет. Ну и пусть летят бумажки, если они есть. Я думаю о тех, у кого и бумажек нет. Вот где беда, грозящая непредсказуемым бунтом, пугачевщиной, поножовщиной, отстрелом евреев и имущих русских.
Все, и здесь, как, боюсь, в Израиле, возвращается на круги своя. Никто здесь не хочет свободного рынка, все хотят – равенства нищенства. Таков народ – работы боящийся, безработицы еще не вкусивший.
Очень прохладное лето. Дожди. А я вся горю от твоей жары и почему-то бегаю на обед и ужин так легко одетая, будто своим охлаждением могу тебе принести прохладу. В остальное время сижу в комнате с окаменевшими ногами, как тогда, помнишь?[26]
9. И. Лиснянская – Е. Макаровой
17 июня 1990
Моя дорогая, моя любимая девочка! Получила от тебя сразу два больших, подробных письма, те, что с запиской Семену. Полдня тупо читаю и перечитываю, вдумываюсь, вглядываюсь в твою жизнь, в твою душу, и чувствую, что какой-то переполох в душе моей девочки на фоне усталости, эйфории, деловой напряженки. Письма мне доставили в тяжелый для меня день, через два часа после того, как мне по телефону сообщили о смерти Инны Варламовой[27], ведь совсем недавно она гостила у меня… ‹…› И вдруг! Ее ровно неделю тому назад увезли в Боткинскую с «острым животом», положили на операционный стол и выяснили – рак с метастазами. ‹…› Вчера вечером не стало моего близкого друга. Но я ей позавидовала, горюя. Ведь Женя[28] собралась в Америку осенью на два года работы и теперь успеет похоронить свою мать.
Очень мне тяжела эта смерть, но что поделать – возраст. И еще многих предстоит проводить навсегда. Лучше бы уж меня проводили. Но хватит, прости меня великодушно, спасибо тебе за письма. Как точно ты меня понимаешь: кресла – и те расшифровала правильно, действительно реализовывала свою тоску, заталкивала в кресла. Заталкиваю и в розы, которые мне приносят, в магнитофонные записи, которые мне прислала Галина Бови[29] из Швейцарии. Господи! А этот Джон, в которого ты выпихивала свою тоску! Солнышко мое, умоляю тебя, побереги себя от изнурения. ‹…›
Здесь тоже очень красиво, поют птицы, все в окне зелено. Гуляю мало, Семен – больше. Леночка, пишу сбивчиво. Наверное, надо было тебе писать завтра-послезавтра, примирившись с тем, что так неожиданно вчера случилось. Прости меня, но сегодня я хочу говорить только с тобой, это панический эгоизм. Но все, что в твоих письмах, во мне сейчас бродит и ничего не представляется. Ни обстановка в Израиле, несмотря на арабов, ни стремление евреев к радости, ни Яд Вашем, ни твое сегодняшнее дело, ни твоя растерянность перед будущим твоей прозы, твоего таланта. Думаю, что после горячки выставок и уже на исходе этой горячки ты будешь писать. Да еще как! Пока идет обогатительная фабрика. И все золото твоего писательского призвания, все алмазы найдут чудесное обрамление, найдут форму и отточенность неслыханную. Это я не успокаиваю тебя, я это знаю.
Успокоить тебя я хочу совсем в другом плане. Думаю, что все будет легче, если ты будешь соизмерять свои душевные, свои благородные порывы с физическими возможностями организма. Если вкалывать на износ плоти, душа, как ни странно, также изнашивается. Помни мою формулу – скорость тела обратно пропорциональна скорости души.
Как чудно ты описываешь Иерусалим! Так чудно, как будто и я с тобой вместе смотрю в окно твоего дома. Я написала несколько стихотворений и в следующем письме пошлю тебе. А сейчас, видишь, как мелко пишу. Хочу, чтобы в конверт вместилось и письмо Семена. Он будет завтра тебе писать. И эту страничку я допишу завтра. Постараюсь быть менее истеричной, а может быть – и стараться не придется. Ведь есть утешение – с такой жуткой болезнью Инна только 6 дней промучилась. Праведница, значит.
Нет, я все же не могу никак остановиться и оставить на завтра то, что начала сегодня. Даже из такого далека ты умудряешься мне помочь. Твои письма сейчас снова перечитала и, знаешь, успокоилась. Т. е. перестала плакать, собралась, почувствовала, м.б., впервые, что я тебе необходима и, значит, есть смысл мне жить. Все в руках Божьих, но и в руках близких людей. Нет у меня рук дальше и ближе, чем твои руки. Они сейчас гладят меня по спине, дескать, мамочка, мы еще обязательно встретимся именно на этом свете, в святом городе Иерусалиме, мамуля, перестань так убиваться по Инне, ей теперь хорошо. Вот и у меня за окном потеплело, а на душе забрезжил свет твоих слов. Как ты изумительно сказала про перемигиванье света в Иерусалиме! Наверное, действительно, души способны перемигиваться. Ведь души всегда живы. ‹…›
10. И. Лиснянская – Е. Макаровой
Июнь 1990
Моя дорогая, моя любимая! Пишу тебе письмо вслед скорбному. Сегодня тебя видела во сне, «Белеет парус одинокий» такой, какая ты есть, – взрослая, но для меня все равно ребенок. Веснушки твои пылали задорной уверенностью в необходимости и незыблемости всех твоих решений по поводу работы выставочной. Это пылание – и была некая выставка. В глазах твоих вспыхивали огоньки, похожие на свечное пламечко, – то покорно судьбе, то растерянно, то настолько одиноко, чего я не замечала в твоих глазенках на том коклюшном катере без паруса. На том, который ты уже описала и который никогда не забуду, ведь я с тобой ездила на нем ежедневно. Но твое искусство писательское превратило меня, что совершенно правильно, в Луизу Вольдемаровну[30].