Да, еще мать жаловалась Герману на его приступы. С ним действительно это случалось. Уставится на что-нибудь, глядит, пока не одеревенеет, - так что потом любое движение вызывало боль. Он сидел в доме на пустоши, таращился на облака, на сад, на вышку с солдатом. В облаках что-то играло, лепило из легчайшей небесной глины лица, фигуры...
По утрам в саду бывало тихо и пасмурно. Яблони казались каменными. Черные вишни. И медленно туман стягивался в какой-нибудь точке, высачивалась капля, ползла по листу, ветке, - от этого томительного движения холодок змеился по позвоночнику, - она увеличивалась, повисала, падала, и в воздухе как будто появлялась дыра. Таким образом возникали просветы. Пасмурное утро с каждой каплей рвалось, лопалось, делалось дырявым, как сеть. И он сидел, смотрел, пускал сопли на подоконник.
А также его бесконечный побег, неизвестно, куда и зачем.
Да, что-то кретинское в нем есть.
И учителя подтвердили бы. Если бы и их пригласили на освидетельствование. "А, это наш болван, знаменитый прогульщик". Учитель биологи: "Не задержался ли он где-то в пути?" Врачи: "То есть?" - "В пути от кистеперой рыбы до современного сапиенса". Герман: "В XVI веке". Врачи: "То есть?" Герман: "На заре промышленной революции".
Только бы, пожалуй, одна географиня подала за него голос.
Она однажды появилась и некоторое время замещала заболевшего учителя. И за это время Меньшиков уяснил главное: земля не бензоколонка. Чувствующее тело. Причем уяснил это он не столько со слов женщины, сколько... что сколько?
Ну да. Она была молода и весела, нет, точнее, энергична. Словно ее заряжали все эти излучения небесные и земные, словно в ней сходились магнитные и всякие прочие линии и волны. И достаточно было видеть, как гибко выпрямляется ее спина, когда она встает, упруго и легко идет по классу. Ее узкая ладонь касалась насыщенно-желтых горных рубцов, темно-голубых морских впадин, голос звучал мелодично: не все ладилось с дикцией, твердые согласные слегка искажались, - и благодаря этому голос звучал в унисон с синицами и капелью за окнами. Под ее ладонями карта преображалась, переставала быть схемой разделанной туши. И вернувшийся учитель уже не смог убить это телесное очарование карты, Земли.
Но вряд ли врачи и судьи будут искать географиню, с которой у него сложились хорошие отношения. Они не позовут ни Ремизова, ни серебристого медведя.
Объявят приговор.
И поволокут в глубь лабиринта, навстречу холодному и затхлому дыханию судьбы.
Меньшиков под горящей лампочкой, свисавшей с потолка, сидел и рисовал кистеперых рыб, плывущих и ползущих по взлобку юной земли и реющих в воздухе, и среди деревьев диковинные животные... Неожиданно он думал о своей реке. Зачем он так далеко забрался. Ведь, может быть, Глушь была рядом. Толковали же древние об истинном странствии. Что они имели в виду. Неужели он пустился в неистинное, ложное странствие. Как это понять.
И он вспоминал реку. Река - речь любой земли. И какая же речь понятнее, если не самая родная.
Впервые эту реку он увидел после того, как Герман перевез их в город. И однажды он зайцем добрался на трамвае до реки и спустился под мост с плесневелым ржавым нутром. Чайки зависали над движущейся безостановочно водой, серо-солнечным полотном, наплывающим откуда-то сверху, из каких-то невероятных далей, и толщи напирали на сваи, вокруг которых пузырилась вода, завихрялись глубокие пупки. Казалось, река должна была сносить отражения черноголовых белых чаек, но и отражения, и сами чайки оставались на месте, но иногда вдруг срывались с воздушного поста, катастрофически сближались, врезались клювами, били друг друга крыльями. От пристани отчаливал речной трамвайчик - тогда он показался большим кораблем- с редкими пассажирами на палубах, туристами, селянами. В общем, что-то подобное он увидел и здесь, на Байкале, когда поплыл на пароходе.
Да, поплыл.
Но забрался ли в Глушь, которая ему мерещилась.
Что за Глушь.
Какая-то сияющая Глушь. А?
Может быть, туда можно подняться по реке.
И нужно было только купить лодку, у Креза. Он продавал тогда старую двухместную байдарку, собирал на барабан и звукосниматели, у них была Группа: Макс, Бэца, Юденич, Крез, - они сочиняли песни и музыку, но недоставало хорошей аппаратуры. Впрочем, и хорошего всего остального, по убеждению Меньшикова. И вообще эта музыка ему не нравилась. Как будто на гитары накручены провода высоковольтных линий, и штамповальный станок отбивает ритм. Ритм промышленного Рима. Всеобщего Рима. Их город, конечно, трудно назвать Римом, скорее осколком римским. В центре еще можно найти древесную тень на чистой земле. Но дальше стандартный высотный примитив.
Однажды он был у них на концерте, точнее, на первом выступлении. Их объявили после хора детей, певших "Пусть бегут неуклюже...". Группа без названия, с песней "Лав стрит", что значит "Улица любви". Был какой-то праздник работников коммунального хозяйства. Группа должна была заявить о себе в полный голос и понравиться бонзам коммунального хозяйства, менеджер их, студент, подрабатывающий в детском клубе при ЖЭКе, обещал выбить аппаратуру. Ну, они вышли, постучали палочками, заиграли. Квартет имени дедушки Крылова. У каждого гитара настроена, а все вместе - полный разлад. Баянист, игравший детишкам, крикнул, что он сейчас им даст общую ноту. Надавил на клавишу. Но у них от страха ничего не получается. А зал молчит. Лица у всех серьезные, особенно у бонз. Дворничихи смотрят, слесари, кровельщики, печники. В конце концов начальство встало, застегнулось и повернулось задом к рок-н-роллу, и объявило торжественное мероприятие закрытым, пожелало с новым энтузиазмом тра-та-та-та! Все встали и разошлись. Но Группа упорно продолжала считать, что все дело в аппаратуре. Крез украл где-то байдарку. Хотя и говорил, что отец подарил. Но, может, у отца и украл. Крез находился в состоянии ежедневной войны с отцом ВВС, частенько заявлялся в школу со следами боевых действий. Раньше убегал в деревню, жил у деда с бабкой, стрелял галок и собирался навсегда у них поселиться, бить лисиц и нигде не учиться (не учился же дед), но ВВС за ним приезжал. Потом он уже перестал бегать, шкура задубела.
Так что трудно было поверить, будто байдарка перешла от отца к любимому сыну по наследству. Но Меньшиков хотел ее купить.
Может, Крез так и не продал лодку. И он мог бы - вернувшись - отыскать Креза (если тот не угодил тоже в армию или куда еще похуже). С помощью Виталика, брата, дотащить тюки (они довольно увесистые) до реки. Доехать до моста на трамвае.
Трамвай пересекает площадь, спускается вниз. В городе много крутых спусков, он стоит на холмах.
Под мостом все изгажено. Нутро его, плесневелое, ржавое, мрачно темнеет вверху, заслоняя небо. Вода пузырится вокруг опор. С грохотом проезжают трамваи, сигналят автомобили. Отыскав более или менее чистое место, они кладут тюки, расшнуровывают их, высыпают металлические кости, как кости каких-нибудь зверей, собирают каркас, натягивают залатанную резиновую шкуру, пожимают друг другу руки. Толчок. Узкий нос рассекает течение...
2
Свежий, розовый Лалыка с папкой. Как будто никуда и не уходил. Только теперь от него резко пахнет одеколоном. Он рассматривает листы. За окном щебечущее солнечное утро. Что-то идиотское в этом несоответствии. Меньшиков молчит.
Лалыка, взглядывая на Меньшикова, спрашивает:
- Это все?.. Встань.
Меньшиков встает.
- Да, ничего не получилось.
Лалыка кладет листы в папку.
- Хорошо. Побрейся, вычисти сапоги. На завтрак и жди.
Уходит. За окном солдаты тащат носилки с песком, двое белят камни вокруг курилки, несколько солдат метут дорогу. По коридору то и дело проходят. Кто-то бежит. Слышны голоса. Все суетятся, а он сидит сложа руки.
Дверь открывается. Дневальный с бритвенными принадлежностями. Отводит Меньшикова в туалетную комнату.
Меньшиков перед зеркалом на облезлой стене.