После убийства П. А. Столыпина образ мыслей Розанова в этом отношении меняется, и он пишет Гершензону в начале 1912 года: «Я настроен против евреев (убили — все равно Столыпина или нет, — но почувствовали себя вправе убивать «здорово живешь» русских), и у меня (простите) то же чувство, как у Моисея, увидевшего, как египтянин убил еврея» (Моисей «убил Египтянина и скрыл его в песке»)167 .
Василий Васильевич признавался, что когда он пишет дурно о евреях, то всегда с болью думает: «Это будет больно Гершензону», которого он любил. Но «что делать, после смерти Столыпина у меня как-то все оборвалось к ним (посмел бы русский убить Ротшильда и вообще «великого из ихних»).
Это — простите — нахальство натиска, это «по щеке» всем русским — убило во мне все к ним, всякое сочувствие, жалость»168 .
Во вторую годовщину смерти Столыпина в Киеве был открыт ему памятник. Как бы предчувствуя приближающееся лихолетье России, Розанов писал, что только глубокая мечтательность русских и знаменитое русское «долготерпение» мирились и выносили, что у нас иногда на долгие десятилетия водружалось «безнапиональное правительство»169 .
Розанову как писателю всегда присущ антиномизм мышления, что проявилось и в его отношении к еврейскому вопросу. Понимание и любовь соседствуют с настороженностью, недоверием, ожиданием «беды для себя».
В 1909 году он писал: «Мне как-то пришлось прочесть, что нет ничего обыкновеннее на улицах Иерусалима, как увидеть жителя (не помню, сказано ли «еврея»), спешно идущего, который держит в руках цветок и постоянно подносит его к носу. В Берлине и Лондоне этого невозможно встретить. В другой раз я удивился, прочитав, что в иерусалимских молитвенных домах евреи часто передают из рук в руки разрезанный пополам свежесорванный лимон и все поочередно обоняют его, «дышат его запахом». Ритуальный закон, что в субботу или в пасху евреи вдыхают запах вина, известен. Это обонятельное отношение к вину вместо вкусового или впереди вкусового — замечательно»170 . Розанов всегдас особым вниманием относился к ритуальности иудаизма.
И вот через шесть лет он делает в «Мимолетном» такую «программную» запись о евреях, может быть наиболее характерную для его умонастроений того «смутного времени»: «Вот что: все евреи, от Спинозы до Грузенбер— га, не могут отвергнуть, что когда произносится слово «ЕВРЕЙ», то все окружающие чувствуют ПОДОЗРЕНИЕ, НЕДОВЕРИЕ, ЖДУТ ХУДОГО, ждут беды себе. Что? Почему? Как? — Неизвестно. Но не поразительно ли это общее беспокойство, и недоверие, и страх...»171
Эти два отрывка так же взаимоисключающи, как и статьи Розанова «направо» и «налево» в «Новом времени» и «Русском слове». Свои религиознофилософские построения он пытался прилагать к конкретным историческим фактам, не задумываясь подчас о том общественном резонансе, который это могло иметь.
В книге «Сахарна», написанной в 1913 году и набиравшейся летом 1917 года в типографии «Товарищества А. С. Суворина «Новое время» (последний лист неоконченной корректуры датирован 5 августа 1917 г.), Розанов продолжил основные темы «Уединенного» и «Опавших листьев», придав им особую остроту. Например, о Гоголе, «самой центральной фигуре XIX века», он писал с небывалой силой: «Гоголь — первый, который воспитал в русских ненависть к России... Гоголь — все. От него пошло то отвратительное и страшное в душе русского человека, с чем нет справы.
И еще вопрос, исцелится ли вообще когда-нибудь Россия, если не явится ум...» В «Сахарне», как и в других книгах, Розанов превыше всего — политики, религии, литературы — ставил живого человека, смысл и загадку его существования. Он воспел женщину, силу рода и материнства («пола» и «беременности», по его словам) так, как никто в русской литературе ни до, ни после него не сумел. И в то же время вся книга аутична, обращена к самому себе («единственно, кого мы хорошо знаем, — это себя»). Отсюда, в частности, пространное рассуждение о том, что не давало покоя его современникам, — участие писателя одновременно в двух газетах разного направления (консервативная — «Новое время» и либеральная — «Русское слово»). Сам Розанов усматривал в этом «нечто провиденциальное»: свои давние и самые упорные мечты — разрушить партии, политику, «ссоры», шум газет («все это должно пасть»).
Осенью 1913 года Розанов печатает несколько статей в газете «Земщина» в связи с судебным процессом М. Бейлиса. Руководители Религиознофилософского общества, и прежде всего Д. С. Мережковский и А. В. Карташев, поднимают вопрос об изгнании Розанова из своей среды за статьи, написанные в связи с делом Бейлиса.
19 января 1914 года Религиозно-философское общество было собрано для исключения Розанова. Разгорелась острая дискуссия. Раздавалось много голосов в защиту Розанова. Председательствующий даже растерялся, и заседание было отложено. М. М. Пришвин, присутствовавший на этом первом заседании, записал в дневнике: «Когда-то Розанов меня исключил из гимназии, а теперь я должен его исключать. Не хватило кворума для обсуждения вопроса, но бойцы рвались в бой».
Через неделю, 26января 1914года, заседание Религиозно-философского общества возобновилось. Противники Розанова (на заседания он не ходил) сплотились, народу привалило видимо-невидимо. Выступивший друг Д. С. Мережковского Д. В. Философов заявил: «Или мы, или он»172 . Ряд священников и философов выступили против суда над Розановым и против его исключения. Рассуждали так: «Неужели только один Розанов говорил нам жестокие вещи? Что же, мы стали бы изгонять из нашего Общества и Константина Леонтьева, который тоже говорил жестокие вещи?» Решительно против исключения Розанова выступил близкий друг А. Блока Е. П. Иванов. «Вы, — сказал он, — прибегли к полицейской мере изгнания, не будучи в силах справиться с врагом словом».
Самым блестящим было выступление поэта Вячеслава Иванова. Выступавшие до него с попытками осуждения Розанова говорили «с робостью, даже с нравственною трусостью», что не человека, мол, судят, что не смеют судить человека. Кто же тогда остается, кто же осуждается — писатель? Но писатель, как автор произведений, вообще суду не подлежит. «Писатель и потомство, — полагал он, — посмеются над таким судом, если бы он мог состояться... Писатель, целиком взятый, столь нежный и целостный организм, что разбивать его на части и вырывать их из контекста нельзя. Тогда пришлось бы исключить и Достоевского, и Сологуба, и, конечно, Мережковского исключили бы 100 раз... Мы исключили бы и Гоголя, если бы жили в эпоху «Переписки с друзьями», и проч., всякий раз поступали бы смешно и неплодотворно». Василий Васильевич не призывал к погромам и не унижал еврейский народ; если бы он призывал к кровопролитию, тогда подобные призывы выпадали бы из сферы писательской деятельности и подлежали бы суду и тогда, говорил Вяч. Иванов, он первый стоял бы за «всевозможное опозорение» Розанова. «Но здесь дело иное. Я встречаю с его стороны заявления, может быть, мне непонятные по своей психологической и этической связи, заявления парадоксальные, больше того, отвратительные, внушающие глубокое омерзение, — но если это омерзительное стоит в связи с писательской деятельностью, то здесь мой суд умолкает... Убеждаю вас не исключать Розанова».
Гневную речь против Розанова произнес А. В. Карташев. Мережковский упорно повторял: «Или мы, или Розанов». Много лет спустя Зинаида Гиппиус в книге о своем муже «Дмитрий Мережковский» вспоминала, что не одни «архаровцы» из «Земщины», где были напечатаны статьи Розанова о процессе Бейлиса («Андрюша Ющинский», «Наша «кошерная печать» и др.), не поняли розановского взгляда на евреев, не поняли, что Розанов «по существу, пишет за евреев, а вовсе не против них, защищает Бейлиса — с еврейской точки зрения. Положим, такая защита, такое «за» было тогда, в реальности, хуже всяких «против»; недаром даже «Новое время» этих статей не хотело печатать»173 . Розанов имел способность говорить интимно о национальном, совсем не задумываясь, как его могут понять и перетолковать.