Далее, — ну, Бейлис «не виновен», но ведь кто-то совершил все-таки это беспримерное злодеяние? Суд оставил обывателя и Россию в бесконечном недоумении и в смущении, — в довольно основательном, наконец, раздражении и жалобе «про себя», «в сердце»: как подобное злодеяние, свидетельство коего выставлено было в пещере чуть не «напоказ» и найдено через несколько дней по совершении преступления, осталось не разысканным в виновнике своем? Если «не Бейлис», то «ищите другого!» — естественное требование обывателя и России. Естественно, убийца не остается около трупа, и на то́ и существует розыск и судебное следствие, что оно вообще умеет и должно уметь что-нибудь более сложное, чем взять убийцу около трупа убитого. Степень опытности, умелости и искусства, проявленного в Киеве «около дела Ющинского», решительно остается позади сравнительно со старым дореформенным судом. Что́ же это за «суд», который ничего не умеет «найти» и все пропускает «сквозь пальцы»?! Это не «суд», а, извините, — ротозей. Говорим не о суде в последнюю заключительную его фазу, не об «октябрьских днях» суда, когда он был довольно напряжен, а о двухлетней вялой и промозглой волоките его. Эта «волокита» являет собою ту степень бездеятельности и инертности, которая лежит недалеко от преступления.
Гилевич вовсе был найден не в Лештуковом переулке, а в Париже, — переодетый и с другим именем. Можно было его «искать во всем свете»,но г. Филиппов знал или обдумал, что можно найти именно в Париже. В киевском процессе мелькнули имена Шнеерсона, Ландау, Эттингера; но именно только «мелькнули», — «не попав на удочку». Наш суд похож на какого-то «карася для щуки», а не на «щуку для карася». Скорей его кусают, чем он кого-нибудь кусает. Он много «говорит», но «делает» он чрезвычайно мало. Что-то похожее в нем на «прогрессивный паралич»: единственный случай, где «прогресс» есть болезнь, упадок и смерть. В самом деле, — «суд», который не «судит», а только рассуждает и обнаруживает красноречивые дары, — в сущности, мертв. «Суд должен наказать преступление»: из этой формулы обывателя не вырвешься, ибо она вековечнее всяких фраз. Чтобы злодеяние, подобное совершенному над Ющинским, осталось неразысканным и ненаказанным, это мутит сердце простого русского человека. Пассивностью или чем другим, во всяком случае тут суд виновен, и он виновен перед всею Россией. «Суд не защищает нашу жизнь», — думает каждый, обращая глаза свои к Киеву; «суд есть посмешище для злодеев», это — resume русских людей о своем русском суде, тоже довольно печальное.
Нечаева, убийцу студента Иванова, вытребовали из Швейцарии, Гилевича нашли в Париже. Вот если бы г. Филиппова и его опытных помощников командировать в Киев, они могли бы найти кое-что больше, чем безглазое киевское «следствие» и закупленная там полиция. Дело об убиении Ющинского есть действительно мировое дело, тут запутан действительно мировой интерес к самому бытию факта религиозного преступления, — и вполне удивительно, что в то время, как из Петербурга было выслано столько ученых-«экспертов», не подумали о командировании из Петербурга самого нужного лица, — кто мог бы найти виновника. «Виновники настоящие, может быть, уже уехали из Киева». Это такой глупый ответ, что разведешь руками. «Виновники» вообще пользуются железными дорогами, подходят к кассе, берут билеты и уезжают; неужели это причина сказать: «При железных дорогах и скороездности мы вообще ничего не умеем сыскать»...
В Государственной Думе предполагается поднять имперский вопрос о прекращении ритуального убоя скота. Меня посетил член Гос. Думы, близко принимающий в этом вопросе участие. Прекращение такового особливого убоя было бы первою настоящею мерою к просвещению евреев, к сближению с нами, к оставлению ими «халдейских суеверий». Просвещаться можно не через одну книжку, а и через обычаи дома. Прекращение у них «вытачивания из жил крови» уничтожило бы опасную практику этого мучащего и раздражающего нас уменья, этого подозрительного для нас уменья, которое для чего-то им нужно сохранять. «Для чего? Для кого? Еще для Ющинского? Кто будет очередною жертвою ?» — Вопросам этим нельзя положить предела в мглистой массе населения по глухим местностям. Мы не можем войти в крестьянские, в мещанские хижины и остановить здесь суеверных разговоров и суеверных страхов. Не надо давать им пищи. Посетивший меня член Государственной Думы говорил, что вопрос этот особенно труден по связи его с так называемым «коробочным сбором», на котором держится и утверждается существование самого «кагала». Я ему сказал, что, чем дело труднее, тем оно важнее, и что на этот раз русские не должны продремать мученическую кровь Ющинского. «Кагал», с участием разных Марголиных и сотрудников еврейских газет, вмешивается и в наш суд. Останавливает правильное и спокойное течение «правосудия» в стране. Он мешает основной государственной функции. Не допускается «иезуитский орден» в стране, представляющий «государство в государстве», и еще меньше можно помириться с существованием темного и явно изу— верного «кагала» в стране. Пусть евреи откажутся от своего «священного государства» в стране, от своей «экстерриториальности», — на правах только «соседней с нами державы-общины», — где мы не можем судить, управлять и даже наблюдать. Пора с этой черной «интернационалкой» покончить; и обязанность с нею покончить лежит на русской Государственной Думе.
Напоминания по телефону
...Передаю факт во всей сырости, как он произошел сегодня утром. Телефоню своему другу А. М. Коноплянцеву, биографу славянофила К. Н. Леонтьева, чтобы он изложил мне свои «несколько положительные мысли о ритуале крови у евреев», — о чем он упомянул, не пояснив, в последний раз, как мы с ним виделись. И он в ответ мне телефонирует, несколько запинаясь в словах:
— Отношение к крови, и именно — к человеческой крови, может быть очень серьезно... Да как же вы не помните, Василий Васильевич, что в 1905 году вы и некоторые члены вашей семьи были приглашены к Минскому (еврей, поэт и философ, теперь эмигрант, — деятельный участник Религиозно-философских собраний) со специальной целью испытать причащение человеческою кровью... Тогда приглашали и меня, но я испугался и не пошел...
Ба! ба! ба!.. Да, действительно, — совсем забыл! Я в то́ время смотрел на «вечер» как на одно из проявлений «декадентской чепухи», и кроме скуки он на меня другого впечатления не произвел, отчего я и забыл его совершенно. Но я помню вытянутое и смешное лицо еврея-музыканта N и какой-то молоденькой еврейки, подставлявших руку свою, из которой, кажется, Минский или кто-то «по очереди» извлекали то булавкой, то перочинным ножиком «несколько капель» его крови, и тоже крови той еврейки, и потом, разболтавши в стакане, дали всем выпить. «Гостей» было человек 30 или 40, собирались под видом «тайны» и не «раньше 12 часов ночи»; гостями был всякий музыкальный, художествующий, философствующий и стихотворческий люд: были Н. М. Минский с женой, Вячеслав Иванович Иванов с женой, Николай Александрович Бердяев с женой, Алексей Михайлович Ремизов с женой и проч. и проч. и проч. Мережковских и Философова не было тогда в Петербурге, они были за границей. И по возвращении написал, т.е. Д. С. Мережковский, резко упрекающее письмо Н. М. Минскому; Минский показывал мне письмо, и я смеялся в нем выражению Мережковского, что «вы все там жида с лягушкою венчали» и проч. Тогда Мережковский находился еще в хороших чувствах и на добром пути. Так как он отнесся к «делу» серьезнее меня, то, очевидно, и должен был менее меня забыть сие, во всяком случае, извлечение человеческой крови с целью ею напиться всем обществом.
Но А. М. Коноплянцев даже испугался приглашения (его слова сегодня по телефону). «У литераторов и в двадцатом веке вообще ничего серьезного быть не может», — думал я, кажется не без основания, тогда; и пошел на собрание без всякой «думки». Но, я думаю, основательна была и вторая половина моей мысли: «А у людей старой веры и старого корня веры это, конечно, вышло бы серьезно, трагично, страшно». Вот именно вышло бы то́, чего «испугался» Коноплянцев.